…а где-то далеко шла война…
Во сне Прасковья увидала мужа, почему-то стоявшего посреди серого снежного поля, в расстегнутой нараспашку фуфайке и непокрытой головой, она даже почувствовала холод колючей метели, которая рвала одежду и сильно трепала его густые волнистые волосы. Леонтий стоял и смотрел, слегка прищурившись, прямо ей в глаза и улыбался, а на белой рубахе слева, под распахнутой полой фуфайки, виднелось красно-коричневое пятно; он был ранен и хотел ей что-то сказать, но не успел. Она попыталась бежать к нему, но тупая боль под лопаткой, а может ещё и грудной сухой кашель пятилетней дочки, вернули Прасковью из тяжёлого сна в реальность.
Она села, приходя в себя, а сердце колотилось быстро и громко. Рядом на печи лежала укутанная в толстую шаль дочка Маруська, так её с любовью звали старшие братья. Вторые сутки жар и кашель мучил девочку.
– А я ей говорил: не ходи со мной, холодрыга на улице, простынешь! А она: пойду и всё тут! Увязалась – не угонишь! Ни к соседям, ни к дяде Архипу идти не захотела! С тобой пойду, и всё тут. Теперь вот заболела. – Говорил Генка, самый младший из трёх сыновей. Николай и Фёдор на колхозных работах были заняты, да на учёбе трактористов в МТС, а всё домашнее хозяйство по мужской линии: дрова заготовить, зимой снег отгрести, скотину накормить, воды натаскать, в хлеву прибрать и многое другое, лежало на плечах тринадцатилетнего Генки, а за это старшие братья прозвали его «хозяйственником». Генке это прозвание нравилось, хоть и тяжело, но зато – «хозяйственник»!
Зима выдалась морозная и снежная, осенью заготовленные дрова таяли на глазах. Вот и приходилось Генке с санками почти каждый день ходить в забоку за реку по дрова. Много за один раз не наберёшь, а тут ещё Маруська за ним увязалась прицепом. На ту сторону реки они перебрались весело: Маруська, сидя на санках, которые Генка и две его любимые дворняги лихо тянули по скользкому льду, была довольна и хохотала заливистым смехом, да и ясная, хоть и морозная, но солнечная погода располагала. «Ладно, шут с ней, пускай прокатится! Чуть меньше валежника наберу сегодня! А куда её девать, дома-то никого. Одной тоже страшно, наверное! Можно было бы к дяде Архипу её спровадить, но он в кузне на работе и Петька тоже с ним, и бабка Миланья куда-то убежала, как назло, да и сама она в рев: «Не пойду!..» Ну, да ничего, один раз возьму с собой, пускай сопли поморозит немного, в другой раз не захочет, да и погодка сегодня пока хорошая, солнечная» – Думал он, таща санки и стараясь не смотреть на реку, покрытую толстым слоем льда.
Чернота под ногами каждый раз, как он отправлялся «за реку» за дровами, навевала дурные мысли, не любил он смотреть на эту реку через лёд, другое дело летом! Ему всегда казалось, что подо льдом кто-то есть, большой и нехороший, и он всегда глядит на него снизу, а летом такого ощущения никогда не бывало. Летом проще: волны или будоражатся или так, мелкой рябью. Там всё понятно, а подо льдом никогда не знаешь, что будет и что там внизу, в черноте.
За рекой было убродно: зима насыпала снега порядком, деревья и кустарники не давали воли ветрам выдувать снег, а январские и февральские морозы добротно уплотнили его. И пока Генка выкорчёвывал из глубоких сугробов сухостойные ветки, и рубил топором их в размер, Маруська вскарабкивалась по плотному насту на горку и кубарем и с визгом скатывалась вниз к реке. «Пускай-пускай катается. Умается малость, тогда и хныкать меньше будет!»
Уложив на санки дрова, и перевязав их бечевой, Генка направился к месту, где каталась сестрёнка. Но её не только не было видно, но и не слышно. И лишь из сугроба, под горкой, торчала её шубейка, и едва слышался негромкий плач.
Маруська почти полностью лежала в снежной расщелине вниз головой, пытаясь вылезти. Спустившись к ней, Генка быстро вытащил её из снежного плена, уже замолчавшую и глядевшую на него своими чёрными глазами из-под ресниц, покрывшихся большими крупинками льда, как бы с укоризной: «Мол, где ты был?».
«Ну, бляха-муха! Взял тебя на свою голову! Сидела бы на печке! Нет, я с тобой.., дома одна не буду!..» – выругался он.
– Какая муха? – Надула губы Маруська.
– Какая-какая? Такая!
Она была вся в снегу, одна рукавичка потеряна, снег пришлось буквально вытряхивать из-под её одежды. Перевязав эту куклу заново шалью и отдав свои рукавицы, он усадил её на сани поверх дров. Короткий зимний день перевалил в сторону вечера, и обратная дорога оказалась намного трудней, мороз крепчал, а февральский ветер пронизывал насквозь…
Прасковья промокнула пот со лба дочки, чуть раскрыла её руки и ноги, на печи было ещё тепло, хотя снизу от пола уже поднималась прохлада. Сыновья спали на топчане, укрытые поверх одеяла отцовским тулупом.
«Совсем уже большие выросли, – подумала Прасковья, глядя на сыновей, освещаемых скудным светом зимней луны через замёрзшее окошко, – Колька всё на фронт рвётся, который раз уже в военкомат ходил. В мае восемнадцать будет. Ведь уйдёт на фронт, окаянный. Да и не удержать его, вон какой дылда вымахал. Самостоятельный больно. Федька-то с Генкой, слава богу, ещё малые. Они, поди, на войну-то уже и не попадут, а может она скоро и закончится. Да, достаётся Генке по дому работы, он хоть и младше на два года Федьки, но уже одного роста с ним, а всё равно – малой ещё, но жилистый и упрямый, прямо как Леонтий. Как он там, сердешный? Что же это за сон-то такой приснился. Никак ранен, родимый. А вдруг… Нет-нет, он говорил, что вертается. А если сказал, значит так и будет. Спаси-помилуй его, господи!»
Прасковья тихонечко, чтобы никого из детей не потревожить, спустилась с печи. «Надо чуть подтопить, да дочке молока с мёдом навести и попоить, да и завтрак уже пора готовить, скоро ребятки вставать будут».
– Мам, как там Маруська? В жаре? – Генка всегда просыпался раньше старших братьев.
– Да, ничего! Спи, ещё рано вставать-то.
– А ты чего так рано-то?
– Печь затоплю, да молока ей согрею.
– Сейчас, мам, я приду и сам печку затоплю. – Поднявшись, он быстро сунул ноги в пимы, накинул телогрейку и выскочил в сени.
«Генка-Генка, сердечный ты мой! Чтобы я без тебя делала-то. Хорошие, всё-таки, у нас с Леонтием дети, душевные и работящие!»
Под тулупом зашевелился и Фёдор:
– Чё, уже пора вставать, что ли?
– Поспи, пока завтрак сготовлю.
Из сенок вошёл Генка, занося с собой в избу холод.
– Двери-то скорей затворяй, не выстуживай.
– Во, зараза, морозяка на улице жмёт! Аж коленки окоченели.
– Чё раздетый-то шмыгаешь? Мало мне Маруськи простылой!
– Я не она. Не простыну!
Из-под тулупа высунулась немного заспанная, но улыбающаяся голова Федьки:
– Напустил в дом холода, а нам вставать! Давай, «хозяйственник», затопляй печку! Пимы-то опять мои надел?.. Разрешаю… Походи, пока я не встал, погрей их.
– Ничего, и погрею!
– Ген, смотри-ка, а вояка-то наш, Николай, даже не пошевелился! Вот у кого сон богатырский. Это мы с тобой маленькие ростом, потому и спим меньше. А он дрыхнет себе и хоть бы хны!
– Ага, с тобой как раз задрыхнешь и выспишься! Вечером всё бу-бу-бу и утром с самого ранья тоже! – Уже взрослым басом ответил проснувшийся Николай.
На печи зашлась сильным кашлем и заплакала Маруся.
Прасковья стала успокаивать дочь, Генка, молча начал растапливать печь, и с постели уже вставали старшие его братья.
Было обычное утро, начинающегося обычного зимнего дня в сибирской деревне.
А где-то далеко шла война, отголоски которой долетали и до Сибири в виде похоронок и редких писем-треугольников.