Кто же он — Юпитер, Плутон? Церера? Кто — твой свет?
Данте мелко, судорожно поглаживает бороду, впившись взглядом в холст, с которого безжалостно соскоблил всё, кроме рук и головы, небесно свежих, чистых, будто вытолкнувших все лишнее вокруг.
Была у великой богини плодородия Деметры юная дочь Персефона. Однажды прекрасная Персефона вместе со своими подругами, океанидами (дочерьми Океана и Тефиды), беззаботно резвилась в цветущей Ниссейской долине, на берегу Саронического залива, не ведая, что её отец — великий громовержец Зевс — решил отдать её в жёны своему мрачному брату Аиду, властителю подземного царства.
Нет, не Нессейская долина была ей уготована, а какие-нибудь мрачные стены, затерянные в Оксфорде, закопченная кухня, на которой она бы коротала дни в чепце и фартуке, начищая рыбу и ощипывая птицу, болезненно раскрасневшись от жара; а может быть это была бы не кухня с угрожающе пышащей печью, а сонные шагами измеренные хозяйские комнаты, неприветливые, словно раздражительно напоминающие всем своим видом: «Не твое!»; и цветущая долина могла ей только сниться.
Моррис был вовсе не похож на Плутона. Выловив чутким поэтическим слухом в галдящей театральной толпе звонкий грубоватый голос, он отыскал ее саму — Джейн, Гвиневру, свою (но совсем чужую) Прозерпину.
— Мешок с гвоздями у него вместо сердца!..*
Джейн была одета более чем просто. И рядом были никакие не океаниды, а вовсе даже одна только ее сестра, такая же скромная простушка. Но глаза, лицо, изящество тонкого стана, белоснежная кожа!..
Сердце Данте рванулось дважды: к ней — нежно, сладострастно, и вспять — испуганно трепеща. Он был женат. Черные очи загорелись колдовским огнем, но Плутон был тут как тут.
Персефона, увидев цветок, протянула к нему руку, но стоило ей только сорвать его, как тут же разверзлась земля: на чёрных конях в золотой колеснице появился из-под земли владыка царства теней Аид, который схватил юную, ничего не подозревающую Персефону, и в мгновение ока скрылся с ней на своих быстрых конях в недрах земли. Персефона от ужаса успела только лишь вскрикнуть…
О нет, не таков был Плутон! «Я не могу вас изобразить, но я люблю вас». Дом, не пугающие чужой холодностью комнаты, тихий сад, в котором бабочками порхали две дочки — вот и весь дантов Ад. А в центре — царица. Владычица, хладная, высокая, черноволосая, с губами, напоенными гранатом, с глазами, забывшими свет дня, с такой покорной бессильной грацией в опущенных плечах, с такой тишиной сложенных на коленях белоснежных рук!..
Он знал её другой, знал, видел эту перемену: от душной зимы, когда их общий дом полнился неотвязными, как тончайшая паутина, призрачными, тихими голосами, она робко вступала в утро их одинокого (о, насколько счастливого!) лета. Джейн расцветала. Так это видел он.
Ее вечное темное платье струилось синим шелком, укрывая снежную кожу. Длинные тонкие пальцы нервно сцеплены в замок брачных уз, который он иногда отмыкал, нежно отогревая, иногда ломал, срывая с глухой темной стены платья.
Ему казалось, что ее темный пытливый взгляд ищет у него защиты, света, мягкости. Вся ее жизнь с Моррисом — великолепная, удивительная, причудливая, была отравлена нелюбовью. Великолепные стихи, ласкающие ее слух мелодии, часы, дни за фортепиано, переводами, книгами словно окутывали её чарующим фимиамом, мутящим искристый поток жизни, превращающий его в суровую, темную реку.
Дочери ее представлялись Данте двумя хрупкими фантомами, утонченными и печальными, но вряд ли существующими.
Нет, царство Плутна сильно, но не сравнится ему со светом солнца! Джейн оттаивала медленно, ее утренние приветствия становились все теплее, точность, с которой она являлась к трапезе и чаепитию, все большее походила на нежное нетерпение, строгие глаза смотрели вдумчиво, тоскливо, но — с призывом, сперва робко, а затем все громче, все настойчивей. Пока он не обращался в приказ, повеление, явление и глас Божий.
Она первая поцеловала Данте. Ее полные, чувственные губы были прохладны, а краткое дыхание горячо… Впрочем…
Впрочем, иногда Данте мерещилось, что это он — Плутон. Уставший от критиков, так безжалостно насмешливых и равнодушных, он удалялся, раненный собственным сознанием уродства, в тихий, малый и безбрежный мир своих грез, своих мечтаний, мир древних королей и сказок, мир яркого света, лишь изредка нарушаемый этим странным словом — реальность.
Он, словно Плутон, владел душами — их было множество, в акварели и карандаше, красках и угле, в набросках, этюдах, мечтах. С ними он был сильнее, чем когда и кто-либо. Он мог уничтожить их, переменить, отправить в ту эпоху, какая поманит сердце, наполнить радостью или печалью, скрыть, спрятать ото всех, и показать, как трофей, как чудо — смотрите же!
А рядом была она — единственная живая в этом царстве теней. Выкидывающая бутылки и склянки. Вырывающая скребки из рук. Тоской обжигающая. Прекрасная и царственная. Скорбная Прозерпина.
И плющ верности, отравленный, но живой, бежал по холсту. И курился дым самообмана. И кроваво улыбался гранат, дурманя терпким ароматом ее духов. И колдовские глаза говорили «нет».
Только вот кому?
И вьются слова по золоту, двоясь в раме, почти на всех знакомых ей языках:
«О светлый день, на краткий миг пролей
Свой бледный луч в забытый уголок
Моей темницы, в горестный чертог!
Цветущей Энны и родных полей
Не стоит плод, что у моих очей
Похитил свет небес. Полны тоски
Луга Аида. О, как далеки
Былые дни от будущих ночей!
Как далека я от себя самой —
Витаю в мыслях где-то, знака жду
И сердцем слышу, как, томясь в бреду,
Душа другая шепчет, скрыта тьмой:
«Как тяжек, Прозерпина, твой покой!
О, горе! Не избыть твою беду»**.
Кто же твой свет, Прозерпина?
_______________________
* Фраза Элизы Дулиттл, героини пьесы Бернарда Шоу «Пигмалион», прототипом которой считает Джейн Моррис.
** Сонет, написанный Россетти для Джейн, на картине расположен дважды — на золотом свитке на итальянском языке, и в виде орнамента на раме на английском.