Алексей Евгеньевич Трепетов, губернский секретарь, воротился домой в начале седьмого вечера немного во хмелю.
Человеком Трепетов был необычным. И он вполне отдавал себе в этом отчёт. Однако исправить себя, стать таким, как все у него не получалось. От шумных застолий, от больших компаний он по-настоящему страдал: как будто раздваивался от бесконечного звона посуды, восторженных поздравлений, пафоса речей и последующего всеобщего одобрительного галдежа. Во время длинных обеденных антрактов Трепетов и вовсе ощущал самого себя в третьем лице. А мир вокруг представлялся настолько сумбурным, что Алексей терял ощущение пространства, забывал, зачем он находится в этом месте, робел и запинался.
Не пойти же на юбилей по приглашению самого Черепанова представлялось совершенно невозможным. Одним лишь письменным свидетельством, оставленным в гостевой книге, тут не отделаться. Следовало присутствовать и участвовать. Если не до полуночи, то хотя бы до традиционных вечерних катаний на санях.
Излечить удивительную болезнь Трепетова могла лишь Полина Дмитриевна, племянница именинника, в которую Алексей Евгеньевич был в тайне влюблён. Она исполняла романсы, стоя у фортепиано, а он присаживался на кривоногий гобеленовый стул, из той пары, что, будто часовые, стояли по обе стороны белой двустворчатой двери, слушал и любовался. И в голове его в эти минуты делалось так ясно, а на душе так покойно, что болезнь ненадолго отступала.
На службе ничего подобного с Трепетовым не происходило. В своём кабинете, за своим рабочим столом, непременными атрибутами которого являлись стопы разного рода бумаг, папок и книг, чувствовал он себя всегда уверенно. Погружение в дела придавало Алексею Евгеньевичу чувство собственной нужности, потому обязанности свои исполнял он с исключительной прилежностью. За что оценён был начальством и удостоился ордена Святого Станислава третьей степени.
И вот, Трепетов сбежал с именин Черепанова, едва гости высыпали на улицу, на катания, и принялись рассаживаться по саням. И, наконец, он дома: утомлённый, измученный необычным своим недугом.
Переднюю затянуло смрадом из кухни: несло жареным гусем с капустой и яблоками. Прохор, лакей, встретил Трепетова неуклюже, выглядел заспанным и измятым. Наверняка тоже дышал перегаром: шапку и шинель принимал, а рожу воротил. Алексей Евгеньевич всё замечал, но, как обычно, спускал пожилому лакею, нянчившему его ещё младенцем. Мог иной раз бросить в адрес старого пропойцы пару-тройку слов, дабы усовестить. На том борьба с перегаром и заканчивалась. Впрочем, Прохор хоть и выпивал, но меру знал, и здравый рассудок никогда не терял. И сейчас он, не по годам проворно, прошёл наверх поперёд барина, распахнул дверь, зажёг хозяйскую лампу, и тут же удалился, исполнив все свои нехитрые обязанности.
Алексей зашёл на кухню, потребовал у кухарки огуречного рассола. Выпил с полстакана и поднялся в свою комнату сразу, как только вернулся Прохор; сняв со стены гитару, улёгся на диване нога за ногу, не переодевшись, как был, в кителе, в брюках.
«Какая же у нас жизнь несовершенная», — перебирая струны на мотив романса, что давеча пела Полина Дмитриевна, думал Трепетов. — «Какая же она неправильная и вся шиворот навыворот. Вот, взять, хотя бы Сироткина — лентяй, бестолочь, позёр, но ведь едва ли не все заграницы объездил. Видел такое, что не каждому в этой жизни выпадает. А за что ему такие блага? За то, что в обществе он человек известный, знает, что сказать, кому и когда услужить, а кому и поклониться. Пусть не по чину иной раз, но от избытка уважения никто не отказывается, да и лестное слово о себе услышать всякому приятно. Выходит, Сироткин — человек умудрённый, хоть и бессовестный».
Алексей не умел быть таким, как Сироткин. Не смог он, по совету последнего, подойти к уродливой старухе Сомовой, сказать ей, что она — само совершенство. Это же чистейшая ложь, потому и не смог. Он на дух вранья не переносил. Полине Дмитриевне он бы сказал, не кривя душой. От чистого сердца сказал бы ей. Да не мог. Потому что робел, покрывался красными пятнами и готов был сквозь землю провалиться.
Сироткин с лёгкостью называл Сомову “блистательной принцессой”, и та принимала это всерьёз, и сияла, и пожирала глазищами этого пройдоху. А мошенничал тот лишь причине родства Сомовой с самим Черепановым, во власти которого одобрить или зарубить очередной зарубежный вояж. И эту бестолочь, этого Сироткина, снова командируют в Париж, Вену, Лондон или ещё бог весть куда, а он, умный и порядочный Трепетов, останется в Москве или, того хуже, поедет с инспекцией в какую-нибудь тмутаракань.
— Завидуешь? — раздался вдруг где-то рядом негромкий мягкий баритон. — Завидуй, Алексей Евгенич, завидуй. Тебе это даже полезно.
Трепетов сначала решил, что задремал, и голос этот раздался где-то там, в глубине его собственного сознания, во сне, в который он погрузился, сам того не заметив. Однако, прислушавшись к себе, к своему состоянию, понял, что не спит. И тут же подскочил, как ужаленный. Схватил керосиновую лампу, огляделся.
Оказалось, в креслах по обе стороны от его недавнего ложа сидят двое мужчин, похожие на него самого как две капли воды. В таких же мундирах, с такими же петлицами.
— Вы кто, господа?! — испуганно спросил Трепетов. — Как вы вошли без доклада?!
Гости переглянулись.
— А мы, Алексей Евгенич, вместе с тобой вошли. Мы всюду с тобой ходим, — ответил тот же, что минутой раньше обращался к Трепетову, чем и раскрыл своё присутствие.
Объяснение Алексея не удовлетворило, а бестактность незваных гостей и вовсе казалась возмутительной. Он перевёл взгляд на второго, дожидаясь от того более вразумительного отчета.
— Тебе нечего нас стыдиться и следовать условностям в общении с нами, — не замедлил пояснить второй всё тем же мягким баритоном. — Мы — это ты, твоё внутреннее содержание, твой, с позволения сказать, агрегат противоречий. Существа мы безобидные и даже бестелесные. Изволь, проверь. Огрей меня по голове чем-нибудь. Попробуй, не страшись! От осознания этого факта тебе полегчает, и общение наше скорее в обыденное русло войдет.
Трепетов махнул лампой, желая стукнуть наглеца по лицу, коли тот сам напрашивается. Да только препятствия рука не встретила. Алексей слегка опешил, однако успел рассудить здраво: поступал он опрометчиво, лучше бы было этого типа гитарой треснуть. Ведь будь перед ним человек, то из лампы, столкнись она с препятствием, керосин бы выплеснулся и вспыхнул, поджег бы дом.
Вернув, от греха, лампу на крючок и гитару на стену, Трепетов уселся на диване, обхватил голову руками и горестно зашептал:
— Всё, сгубил свою жизнь окончательно, совсем обезумел! Права была маменька, царствие ей небесное, когда говорила — ты, Алёша, меньше размышляй да больше делай, а то ум за разум зайдёт. Вот и подтвердились маменькины опасения, вот и мозги набекрень!
— Не кручинься, Алексей Евгенич, — сочувственно заговорил тот призрак, что находился справа. — Раздельно мы сидим, друг за дружку заходить не собираемся. Это я к тому, что мы и есть твой ум и разум, твоя честь и совесть, и так далее по списку.
— И что вам от меня надобно? — несмело выглянув из-под руки, спросил Трепетов.
— Да, нам, собственно, ничего не надо. Тебе надо! — сказал, пожав плечами “правый”.
— И чего же, по-вашему, мне надо? — снова выглянув из убежища рук, поинтересовался Трепетов у “левого”, посчитав, что у того ответы выходят проще и доходчивей.
— Ну, так сам же знаешь — не хуже других быть. Карьеры тебе надобно, поездок за границу, чтобы в обществе байками о своих геройских похождениях женщин очаровывать. Жениться тебе надо…
— Выгодно жениться! — вставил “правый”.
— На ком же, позволь спросить? — хмыкнул “левый”.
— Да хоть на Рябоконихе!
— Я вам, господа, — не выдержал Трепетов, — прямо скажу: Рябокони, хоть и приданое большое дают, но Дарья мне, прямо говорю, не мила. Так что увольте от такой партии!
— Да, Дарья, не из красавиц, — согласился “левый”. — Впрочем, горб любую не украсит.
— Но, ведь умна, начитана! Рукодельница, опять-таки!.. — настаивал “правый”.
Слово за слово, в спорах о достоинствах и недостатках знакомых барышень на выданье Трепетов освоился в компании “Ума” и “Разума”, примирился с мыслью о сумасшествии, даже нашел своё новое состояние забавным и полезным.
Дойдя же по очередности до Полины Дмитриевны, Трепетов вздохнул печально, и обсуждать эту девицу наотрез отказался. Гости настаивать не стали, потому от женщин решили перейти к делам служебным. Перемыли косточки всех коллег Трепетова, прошлись по морально-деловым качествам Сироткина, Сомовой и, шепотом, самого Черепанова. После придумали план действий, поставили на голосование и приняли единогласно — найти повод и напомнить Черепанову, что Сироткин в разряде последние месяцы дохаживает, что повышение по выслуге тому полагается, а замены ему в связях с заграницей нет, что чревато всякого рода недоразумениями. На том и расстались. Трепетов перешёл в спальню, укутался с головой в одеяло и, на удивление быстро, уснул.
План сработал. В Варшаве были проездом, красот не лицезрели: много ли разглядишь, выйдя на полчаса на перрон? Сироткин тут же где-то раздобыл с десяток карточек с видами города и ещё какие-то бестолковые копеечные вещицы. На том и угомонился, беготню по вокзалу прекратил; окликнул разносчика бутылочного пива, сделал запас, а дальше лишь прохаживался взад-вперед около вагона. Наконец, наставнически бросил Трепетову:
— Вы, Алексей Евгенич, не скупились бы, и тоже карточек приобрели. Им грош цена, а в обществе они вас возвысят. Оговорюсь, однако: если сами сумеете себя подать! А это, скажу я вам, наука почище алгебры с геометрией вместе взятых!
Зачем, думал Трепетов, мне эти карточки сдались? Такие безделицы и в Москве на каждом углу продают. Однако же, прислушался, скорее чтоб коллега не приставал, купил несколько.
Ум и Разум (Правый и Левый, если угодно их так величать) прилюдно пред очами Алексея поклялись не появляться. Ведь, не приведи господь, постороннему человеку их разговоры услышать, сколь бы ни одухотворенными те не были, на карьере Трепетова можно было бы ставить жирный крест. Обещание бестелесные компаньоны держали, вели себя смирно, всю дорогу помалкивали.
В Познани история повторилась с той лишь разницей, что карточек Сироткин купил меньше, а кислому пиву предпочел омерзительную польскую водку.
Берлин встретил гостей неприветливо: моросил дождь, снег кое-где ещё напоминал о себе, но не чистотой, а грязным киселём и кучками неприглядного вида кашицы в укромных местах.
Пока извозчиком добирались до места, Алексей вертел головой, с любопытством разглядывая чудаковатые улицы с рядами невзрачных домов, налепленных один подле другого безо всякого просвета. Постройки будто подпирали друг дружку, не давая упасть. Одна выше, другая ниже, какая чуть выступает вперёд, а иная пятится. Трепетову казалось, что все эти строения находятся в постоянном движении, и каждое норовит вытолкнуть соседа из общей шеренги, чтобы, наконец, вздохнуть свободно. Вспомнилась Алексею и байка о том, что немцы всякий дом начинают строить с крыши. И впрямь, взглянув на тёмные деревянные брусья, крест-накрест пересекающие стены, представлялась такая картина закладки: на здоровенные дубовые козлы ставится и покрывается черепицей крыша, а уж после возводятся перегородки. А козлы так и не убираются, остаются на месте, обложенные кирпичом со всех сторон.
На глаза попадались памятники. Незнакомые хмурые вельможи, отлитые в бронзе, замерли на таких же мрачных, как и всё вокруг, постаментах. Время, голуби и непогода покрыли бронзовые головы и плечи патиной, белыми кляксами помёта и зелеными оксидными подтеками, отчего благородные мужи казались уже не величественными, а скорее усталыми и сердитыми.
Первое впечатление от Берлина сложилось у Трепетова не самое благоприятное и уж слишком не оправдывало ожиданий. Алексею доводилось слышать рассказы о европейских похождениях Сироткина. По тем байкам не только Берлин, но и все европейские столицы являли собой некий недостижимый идеал, до коего ни Первопрестольной, ни Санкт-Петербургу никогда не дорасти. На деле же выходило совершенно обратное: ничего из ряда вон выходящего, к тому же слякотно, уныло и зябко.
Комнатка в гостинице оказалась под стать городу и климату — маленькая, неказистая и сырая. Благо, что чистая. Скудная обстановка собрала панцирную кровать, тумбовый стол, гобеленовый стул с высокой спинкой и плательный шкафчик с зеркалом на дверце. Что-то дополнительное просто не влезло бы в эту конуру. Цена за проживание и порцион схожим аскетизмом не отличалась.
— Казна платит, Алексей Евгенич! — подбадривал Сироткин, но Трепетову на эту серость и сырость жаль было и казённых денег.
— Во Мценске, Максим Яковлич, на ту же сумму я арендовал особняк с прислугой, а как кормили!.. Простите, но эта местная Sauerkraut только под водку съедобна, а от Erbsenbrei нормального человека обычно пучит. Braten не угрызешь, это же натуральная подошва! Как по мне, так единственным утешением служит Bier und Wurst.
— Да вы гурман, голубчик! — заключил Сироткин и, насвистывая военный марш, удалился. Однако не прошло и минуты, как он снова возник у дверей комнаты Трепетова с карандашом и тетрадкой в руках.
— Я, понятное дело, — начал Сироткин, — по заграницам-то часто езжу, но вот незадача — то во Францию, то в Италию, то в Британию. Не то чтобы я совсем в языках слаб, но их много, а я, знаете ли, один. Вы бы, Алексей Евгенич, черкнули бы для меня в тетрадочке нашими буквами здешние названия этой самой квашни да гороха. Так вы их лихо выговаривали!
— Неужто вы это в ресторации заказывать собрались, Максим Яковлич? — удивился Трепетов.
— Боже упаси! — улыбнулся Сироткин. — Просто, вы же знаете, у нас в обществе по-французски принято что-нибудь эдакое сказануть, а тут такая, с позволения сказать, экзотика! А уж как эту экзотику применить, при каких обстоятельствах в разговор ввернуть, то не извольте беспокоиться.
Трепетов хмыкнул, принял из рук Сироткина тетрадь и карандаш, и записал, что тот просил.
— Что скажете, господа? — произнёс Трепетов, когда Сироткин, наконец, оставил его в покое.
— Оно, конечно, театр с вешалки начинается, но давайте хотя бы первого акта дождемся, — тут же отозвался кто-то из бестелесных компаньонов.
— Зря ты, Алексей Евгенич, этому прохвосту о Мценске рассказал, — следом сказал другой.
Трепетов не знал, кто из компаньонов Ум, а кто Разум, кто из них бывший «правый», а кто «левый». Оба они на одно лицо, одеты одинаково, голоса и интонации тоже одни. Они, аки полные и неотличимые близнецы. Поди тут разберись, кто есть кто. Впрочем, острой необходимости различать собеседников у Алексея не возникало. Общались они панибратски, и это устраивало все стороны.
— Отчего же? — удивился Трепетов.
— Ты видел, как у него глаза загорелись? Зависть — это, братец мой, дело не всегда хорошее! А ведь позавидовал, шельма!
— Чему же тут завидовать?! — снова недоумевал Трепетов.
— Ты, Алексей Евгенич, в Мценск кем ездил? Ревизором! А этот хлыщ либо просителем, либо посредником по миру скитается. Разницу уловил? — вмешался в разговор другой компаньон.
— Мнда, — невесело причмокнул Трепетов. Разница, действительно, была очевидна: в Мценске пред ревизором стелились, угождали всячески лишь для того, чтобы тот актировал “правильно”. К слову сказать, поблажек не дождались. — Так что же, получается, зря мы эту заграницу устраивали? Отказались от лучшего в пользу вздорных фантазий?
— Нет, не зря! — сходу осадил “один из”. — Тебе, в общем и целом, что сейчас надобно?
— Ну, так с давешних разговоров ничего не поменялось. То же и надо.
— А опыта у тебя нет, — загнул один, а следом и второй палец компаньон: — известности в обществе тоже нет. Как же ты сможешь жениться, коли рядом с барышней робеешь да краснеешь, темы для беседы не находишь, а то и вовсе дара речи лишаешься?
— Так чем же ему Берлин поможет, ежели таким на свет народился? Не проще ли сваху для этого дела позвать? — усомнился “другой”.
— Нет, постойте, постойте! — отмахнулся Трепетов. — Дело ведь говорит! Сваха, само собой, понадобится, а от алтаря и до тризны краснеть да робеть негоже. Вот только с этим, братцы мои, у меня совсем плохо. Надобно нам придумывать некий ход.
Дела служебные до некоторой поры продвигались споро, но как дошло до высочайшего визирования, тут-то и началась до боли знакомая по собственному департаменту волокита.
Спустя неделю Трепетов, так и не привыкший к сырости, простыл и слёг с насморком, кашлем и сильным жаром. Случилась эта неприятность после того, как взбалмошный Сироткин нанял некого фотографа, и они втроём таскались по всему Берлину, позируя то у Рейхстага, то у театра, то у университета. Духота сменялась сквозняками, и ближе к вечеру Алексей почувствовал слабость. Тут же пригласили доктора. Явился тот быстро: низенький, толстенький, в тесноватой тройке, с саквояжем в одной руке и тростью красного дерева в другой. Проведя над Трепетовым ряд манипуляций, доктор запретил больному подниматься с постели, прописал пить микстуру строго по графику и сообщил, что пришлёт помощницу, чтобы та на ночь поставила укол.
Укутавшись в одеяло, изрядно пропотев, но так и не согревшись, Трепетов промучился ещё около полутора часов до появления худенькой, скуластой, больше похожей на юного гардемарина, фрейлейн. Звали ее так же, как и няню-бонну Трепетова — Мартой. Её тонкие белые пальчики с острыми ноготками легко управлялись со склянками.
— Повернитесь, — сказала Марта, отпуская лёгкие щелчки шприцу.
— Зачем? — с подозрением осведомился Алексей.
— Укол полагается ставить внутримышечно, то есть в ягодицу, — без доли смущения, выговорила Марта.
До сих пор уколы Трепетову никто никогда не ставил. Он, конечно, знал, как это выглядит, и какое место обычно страдает, оттого и недоумевал: как же он сможет, как посмеет, не сгорев от стыда, подставить голую свою задницу этой молоденькой немке?
— А это обязательно?
— Доктор сказал, да. Чтобы сбить температуру. Поворачивайтесь.
— А в другое место нельзя? — с надеждой выговорил Трепетов.
Улыбка пробежала по скуластому лицу Марты.
— Ах, вот в чём дело! — с насмешкой сказала она. — Нет, только туда!
Трепетову показалось, что фрейлейн пошла на принцип, и ему придётся повиноваться ради собственного здоровья. Алексей стиснул зубы, зажмурился и, повернувшись набок, вовсе уткнулся лицом в подушку.
— Всё! — в голосе Марты звенели победные нотки, или Трепетову это только показалось. — Можете поворачиваться.
Алексей прислушался к себе. Укола он почти не почувствовал, но в ягодице теперь ощущалось некоторое жжение. Что касается ожидаемого срама, то он, к удивлению, отсутствовал вовсе. Немка, как ни в чём не бывало, занималась своими делами: складывала склянки сначала в блестящую прямоугольную кастрюльку, после в кожаный саквояж.
Уходить Марта не торопилась. Видно, доктор поручил ей дождаться действия препарата.
— Этот укол для вас первый? — спросила немка, скорее, чтобы скоротать время.
— Да, — смущаясь, признался Трепетов.
— Какие впечатления?
— Не слишком приятные.
— В России не делают уколов?
— Отчего же, делают.
Марта вздохнула.
Разговор не клеился, Трепетов это понимал, но выдавить из себя больше, чем требовалось для ясного ответа, как обычно, не мог.
— А это правда, что в России медведи по улицам ходят? — похоже, Марта не теряла надежды разговорить робкого красавчика.
— Глупости, вздорные выдумки! — хмыкнул Трепетов. — Никакие медведи по нашим улицам не ходят! С чего бы им по улицам ходить? Город, поди, не зоосад.
Марта лишь пожала плечами.
— Вам уже лучше? — деловито спросила она.
— Пожалуй, да, — кивнул Трепетов, рассчитывая на скорое избавление от предмета собственной робости.
— Ну, тогда я пойду. Выздоравливайте.
— Нет, он совершенно, абсолютно безнадёжен! — услышал Трепетов раздражённый голос одного из компаньонов, когда остался в одиночестве.
— Я так не считаю, — возразил “другой”. — Не стоит его торопить. Кое-какие подвижки у нас всё же есть.
— Велики подвижки — задницу для укола подставить!
— Не для, а перед кем! — уточнил “другой”.
Трепетов было хотел вклиниться в разговор, но вдруг передумал, решил послушать о себе со стороны: компаньоны, как будто, не догадывались, что он их сейчас слышит.
— Вздор! Он прямой, как те рельсы, которые приехал контрактовать! Он же закоренелый сухарь!
— Он просто не умеет чуточку приврать, не понимает…
— Совершенно не способен! А кому нужна эта его правда? Кому от неё лучше стало, светлее, радостнее? Скажи он этой немке, что на Арбате медведей на поводках выгуливают, что скоморохи в ушанках, с балалайками повсюду веселят публику, что водка льётся рекой, и она была бы в восторге! Она бы излучала счастье, и сама наговорила бы такого, что даже их барон Мюнхгаузен восхитился бы!
— А там, глядишь, и интрижка завязалась бы — маленький командировочный романчик, — в это раз даже “другой” согласился с доводами.
— А если и нет, то не велика беда — встретились, расстались, но память сохранила бы приятное общение, а не то, что теперь. Простота хуже воровства! Тюфяк!
— Ему бы надо дать почувствовать дух авантюризма, научить ловить невидимую нить большой игры! Но как?
— Всё! Довольно! — вспылил-таки Трепетов. — Я больше не желаю этого слушать! Да, как вы можете, господа, как смеете?! Какая бестактность! Какая низость! Как это подло с вашей стороны, как мерзко! Уходите немедленно! Уходите, уходите!..
Трепетов подскочил в постели. Руки его тряслись, лицо раскраснелось, глаза пылали гневом и обидой.
— Ступайте прочь, уходите!.. — твердил он, ища взглядом и не находя компаньонов. — Ушли, ушли…
— Алексей Евгенич, голубчик, что с вами?! — Сироткин ворвался в комнату. — У вас жар?! Вы бредили! Послать ли за доктором?
— Доктор тут не поможет, — едва слышно выговорил Трепетов, но тут же спохватился и произнес уже громко: — Пустое, Максим Яковлич, пустое. Всё уж закончилось, прошло. Полегчало мне. Спасибо вам за заботу, братец мой.
Сироткин присел на стул подле больного.
— Я, Алексей Евгенич, за собой вину чувствую, — тихо сказал Сироткин. — Скажите, друг мой, что бы я мог сделать для вас, чем бы мог сгладить?
— Полноте, Максим Яковлич. Пустяки. Обычная простуда. Не терзайте себя, бога ради.
— Да вы не смущайтесь, Алексей Евгенич. Если надобно что, так вы только скажите — мол, достань, брат Сироткин, мне что-нибудь эдакое! Сироткин весь Берлин вверх дном перевернёт, а добудет!
Трепетов в который уже раз удивился легкости, с коей Сироткин ведёт беседу. Говорит же, бестия, заведомую ложь, глупость, а ведь слушать приятно, не то, что давеча от компаньонов.
— Скажите лучше, братец мой, известен ли вам некий германский барон Мюнхгаузен?
— Как же, читал-с! — воскликнул Сироткин. — Весьма забавный персонаж!
— Так он писатель?
— А шут его ведает! Я в этих тонкостях не сведущ, знаете ли — как на духу сознаюсь.
— Не могли бы вы мне какую-нибудь его книжку достать? Можно в оригинале. А то ведь, сами понимаете, скучно вот так в потолок смотреть целыми днями.
— Непременно добуду. Завтра же!
Сироткин книгу принес. Причем русское издание. Не новую, но в состоянии приличном: в газету заботливо обернута. Сказал, что у некого Коровина из консульства позаимствовал. С отдачей: сие произнес с усилением, дабы Трепетов случаем нигде не промотал.
Алексей Евгеньевич прочёл страницу, недовольно поморщился, произнес негодуя:
— Это же надо так безбожно врать! Чёрти что! Чепуха какая-то!
Он уже хотел отбросить вздорную книжку на стол, но взгляд его случайно коснулся потолка, и Трепетов вспомнил, что все трещинки и бугорки по всему объёму этой конуры он давно изучил. Книжка же, хоть и откровенно глупая, всё же таила в себе неизвестность.
Минуты через три Алексей снова раздраженно хмыкнул, послюнявил палец и перелистнул страницу.
Спустя ещё пять минут, он высказался уже не так сердито:
— Сплошные враки! Однако же нарочитые. Для чего такое сочиняют, ума не приложу.
Прошло ещё немного времени, и Трепетов впервые улыбнулся. Дальше — больше. Через полчаса он уже хохотал и восклицал:
— Ну, ты, братец мой, загнул! Ах, загнул, шельма!
Лишь захлопнув книгу, Трепетов обнаружил, что компаньоны его находятся в комнате. Один расселся на стуле, другой встал у двери, оба, заложив руку за руку, ухмылялись. Гнева по отношению к незваным гостям Трепетов уже не испытывал, но неприязнь осталась. Товарищеские отношения казались непоправимо испорченными. Алексей понимал, что вызывать на дуэль бестелесных хамов — это полная бессмыслица, даже прогнать их взашей силой, на практике вряд ли осуществимо.
Лучше не общаться с ними вовсе, объявить бойкот, — подумал Трепетов, — и снова уткнулся в книгу. Однако сосредоточиться на чтении не получалось.
— Господа, — всё же не вытерпел Трепетов, — вы мешаете мне читать, отвлекаете внимание. Я попросил бы вас удалиться. Ваша бестактность отвратительна. Вы мне противны, господа.
— Ты не можешь не признать, что наша критика была обоснована, и она подвигла тебя к размышлениям. Вот, ты даже Мюнхгаузена читаешь, — заговорил тот, что расселся на стуле.
— Да, — добавил другой, — это, пожалуй, вышло немного жестоко с нашей стороны, но, разве к истине проложен рельсовый путь? Нет, Алексей Евгенич, лишь пройдя по дороге разочарований, по ухабам проб и ошибок, преодолев болото заблуждений, можно достичь цели.
— Отвяжитесь от меня со своей, так называемой, критикой. И с поучениями отвяжитесь. Уходите, — закончив фразу, Трепетов осознал, что говорил он уже в пустоту. Компаньоны исчезли ещё до того, как он раскрыл рот.
– Приходят, когда вздумается, уходят, когда пожелают, — бубнил себе под нос Трепетов. — Наверняка, негодяи, врут, что они — это я, моё сумасшествие, и меня врать склоняют. Впрочем, этот… — Алексей заглянул в книгу, — Рудольф Эрих Распе, довольно приятный враль. Отчего так — не пойму.
Трепетов провалялся в постели ещё около недели, прочёл несколько книг, коими его снабжал Сироткин, и с удивлением вывел для себя две разновидности лжи. Первая, корыстная, направленная во зло, казалась грязной до такой степени, что Алексей искал, обо что бы вытереть руки. Вторая была безобидной, иногда ветреной, порой взбалмошной, а чаще слегка возвышающей над суетностью бытия. Против этой Трепетов, как оказалось, ничего против не имел. Он даже удивился тому, что прежде недолюбливал Сироткина за его склонность приукрасить, насочинять небылиц, а когда вскрылись враки о загранице, и вовсе едва ли не возненавидел коллегу. Максим Яковлич, между тем, оказался вполне приличным человеком, и не его вина, что сам Трепетов был таким простаком. Теперь же Алексей ощутил в себе силу знаний, и ему не терпелось применить её на практике. Однако когда Сироткин вручил коллеге конверт, в коем находилось именное приглашение на приём в русском дворянском доме при посольстве, решимость Трепетова вмиг улетучилась.
Все науки, полагающиеся дворянину, включая множество танцевальных па, Алексей Евгеньевич Трепетов освоил ещё в отрочестве. Бонна Марта вложила в воспитанника много больше, чем это полагалось за довольно скромную плату. Трепетов прекрасно владел немецким, сносно французским, знал столовый этикет и толк в яствах, обладал вкусом в одежде, живописи, музыке, сам играл на гитаре и неплохо пел. Но все эти знания и умения оказались бесполезны из-за болезненной робости их обладателя. Ещё в те годы, когда труды бонны Марты начали давать неплохие результаты, маменька ставила одетого с иголочки сына перед гостями и просила: “Алёшенька, Sagen Sie uns in Deutsch как будет — семь раз отмерь, один раз отрежь”. Алёшенька бледнел, после краснел, ручонки его начинали трястись, глаза наполнялись слезами и, наконец, он сбегал в спальню, утыкался лицом в подушку и долго-долго плакал. Приходила бонна Марта, гладила мальчика по голове и объясняла “in Deutsch”, что нужно лишь один раз пересилить себя и робость отступит навсегда. Взошедшее солнце не воротить назад, оно поднимется выше и озарит всё вокруг, пробудит ласковым теплом новую светлую жизнь. Алёша, не отнимая лица от подушки, выкрикивал: “Ich kann nicht, ich vergesse immer wieder!” (я не могу, я все время забываю). Позже, когда Алексей Евгеньевич маменькиной протекцией и папенькиными связями поступил на службу, он всячески избегал общества, а если не удавалось, то находил укромный уголок, где его никто не потревожит, и дожидался первой возможности улизнуть. В ведомстве своём, между тем, он общался со всеми превосходно. Странность эта проистекала из убеждения, рождённого стараниями все той же бонны Марты, что и сам Трепетов, как и его сослуживцы — лишь крохотные частички большой государственной машины, потому всё, что они говорят и делают, принадлежит не им, а казне. В служебном же регламенте нет ничего личного, да и классный разряд, и должностной циркуляр робеть за огромную державу не дозволяют.
— Скажите бога ради, Максим Яковлич, — сдерживая дрожание, выговорил Трепетов, — кто же вам вручил эти приглашения? Неужели мы с вами стали в Берлине настолько знамениты?
— По чести сказать, Алексей Евгенич, я у вас хотел выяснить о внезапной знаменитости, да уж не знал, с какой стороны к этому вопросу подойти. Не каждый день, знаете ли, билет в светское общество вот так-с, за здорово живеёшь, выдают. Да что греха таить — впервые! Вручил же мне это наш торговый атташе, господин Мазе, Семен Карлович. О вас справлялся… Здравствовать велел; сказал, рад случаю познакомиться с вами лично.
— Бог ты мой, сам атташе! — удивился Трепетов. — Может, спутал с кем? Мало ли Трепетовых на белом свете? А ну, как придём, а нас за дверь, как самозванцев выставят?
— Да бог с вами, Алексей Евгеньевич! Как можно! Даже, если ошибка вкралась, то и упрекнуть не посмеют! Это же вам не трактир какой-нибудь, где пьяных взашей пинками вышибают, а благородное собрание! — увещевал Сироткин. — Непременно надо быть! Такой случай упускать, друг мой, никак нельзя!
Трепетов уединился в своей комнатке, уселся за стол, уронил голову на руки и готов был разрыдаться, как тогда — в детстве. И, пожалуй, заплакал бы, если б не компаньоны.
— Кроме как на нас, тебе, Алексей Евгенич, полагаться здесь не на кого, — заговорил “один из”. — Если дозволишь, проведём тебя чрез выпавшее испытание, с честью выйдешь из ситуации.
— Снова пришли, — вздохнул Трепетов. — Только вас мне сейчас не хватало. Убирайтесь.
— И с кем же ты останешься, ежели нас прогонишь? — вмешался второй. — С Сироткиным? Так он рад без памяти, что в светское общество пропуск получил. Не позволит он тебе отвертеться, не жди.
— Господи, — запричитал Трепетов, — да ведь это вы во всем виноваты! Если бы не вы, я, как и прежде, тихонько бы сидел в департаменте за письменным столом, перекладывал бы бумажки с места на место, а к восемнадцатому часу шёл бы привычной дорогой домой. И было мне тихо и уютно, покойно и предсказуемо жить. Вы, господа, вторглись в мою умиротворённую жизнь, разрушили её. Зачем? Для чего, по какому праву мучаете меня?
— Взошедшее солнце не воротить назад, Алексей Евгенич, — услышал вдруг в ответ Трепетов подзабытые слова бонны Марты. — Ты всегда хотел быть не хуже других, потому и решился вырваться из бездны покойной тьмы, из топкого болота прозябания, из мёртвой хватки безотчётного страха. Ты сам захотел пробудить в себе сокровенную мудрость сердца, позволить душе устремиться к высотам, обрести новую жизнь. Неужто ты сдался и желаешь теперь повернуть всё вспять лишь потому, что свет прозренья слишком ярок твоим глазам? Но ты уже коснулся нити и прежним быть не сможешь. Осталась самая малость. Мы поможем. Пересиль себя.
Трепетов не ответил.
У входа встретил ливрейный лакей: высокий, седовласый, с манерами английского аристократа.
— Скажи, любезный, тот ли это адрес? — тщеславно вопрошал Сироткин, протягивая приглашение.
— Да, господа. Прошу вас, проходите.
Лакей лишь обозначил поклон. Дверь распахнулась. Сердце Трепетова сжалось. Он сделал шаг, подумав, что так, наверное, всходят на эшафот.
— Как хорошо, — шепнул Сироткин, — что сию открытку сдавать не требуют. В Москву вернемся — эка будет бомба!
Трепетов кисло улыбнулся. Слова коллеги долетали до его ушей, но едва ли достигали сознания. Гул огромного зала стремительно приближался. Высокие потолки, широкие лестницы, колоннада с лепниной, позолота, мрамор, малахит, янтарь, — всё это обрушилось на маленького серого человечка, коим в ту минуту ощутил себя Трепетов. Какие-то люди, парами и в одиночку, будто проплывали мимо, парили вокруг; о чём-то переговаривались, вздыхали и улыбались непонятно чему, неясно зачем. Отстранённость подавила в Трепетове все иные чувства. Он снова как будто разделился надвое, и одна его часть всё ещё передвигалась по залу, а другая погрузилась в вязкую субстанцию и воспринимала происходящее сквозь толщу слабо прозрачного киселя.
Вскоре к сослуживцам подошёл какой-то человек в партикулярной тройке. Он что-то говорил, показывал. Трепетов механически отвечал, но думал лишь о том, что не слышит собственного голоса, а без этого слова вряд ли долетают до адресата, теряются, раскалываются, осыпаются на пол и тенькают там, прыгая крохотными мячиками около ног, как соскочившие с нитки жемчужины.
Гул немного стих, началась церемония награждения от имени его императорского величества: вручение орденов, медалей, знаков отличия и грамот. Какие-то люди говорили пафосные речи, слова благодарности, кто-то даже прослезился. Трепетов не понимал, зачем он здесь. Никакого отношения к происходящему он не имел, никого из присутствующих не знал.
«Это даже хорошо», — пробилась первая здравая мысль от того Трепетова, что находился теперь в тягучей субстанции отрешенности, к тому Трепетову, стоящему в зале, — «очень хорошо, что меня никто здесь не знает — никто и не привяжется».
Официальная часть закончилась, оркестр от громогласного туша перёшел к тихой польке, господа и дамы стали собираться в стайки. Возникли гарсоны с разносами, сплошь уставленными бокалами с шампанским, чем тут же не преминул воспользоваться Сироткин.
— Угощайтесь, Алексей Евгенич. — Он подал Трепетову бокал, тот принял. — Мне здесь положительно нравится. Просто восхитительно! А вот и господин Коровин! Эдуард Андреич, доброго здравия вам и вашей э…
— Моей супруге, — подсказал лысоватый мужчина летах далеко за пятьдесят.
— Да, конечно, — улыбнулся Сироткин. — Разрешите представиться, мадам. Сироткин, Максим Яковлич. Губернский секретарь. От московского железнодорожного департамента имею честь быть командирован. Это мой коллега — Трепетов, Алексей Евгенич, прошу любить и жаловать.
“Спокойно, мы здесь”, — услышал вдруг Трепетов голос одного из своих компаньонов. — “Приклони голову, щелкни каблуками: ты же в мундире, а это выглядит! Скажи — “целую ручку, мадам”, после кивни Коровину, поблагодари за книги. Ну же, порасторопнее!”.
Трепетов выполнил, но уж очень неловко. Лицо его запылало, в руках появилась лёгкая дрожь, голоса своего он, конечно, не слышал, да и госпожу Коровину за пеленой в глазах отчетливо не разглядел. Но эта растерянность и алый румянец на лице Трепетова, видимо, доставили даме некоторое удовольствие.
— Любовь Гавриловна, — представилась она и протянула руку Трепетову.
“Прими, — выпалил невидимый суфлер, — и приложись губами. Легонько!”.
Получилось.
Трепетов почувствовал, что субстанция, в коей все ещё находилась часть его самого, стала менее тягучей, более прозрачной. Это немного воодушевило.
Общаться с Коровиным было много легче. Благодарности тот принял с приличествующей скромностью, просил “располагать и обращаться при надобности без стеснения”.
Коровины ушли, а Сироткин, заметив, что у гарсонов появилась водка и канапе с чёрной икрой, подозвал одного.
— Угощайтесь, Алексей Евгенич! — с сияющей физиономией, предложил Сироткин. — Не поверят же, ей-богу!
— Кто и чему не поверят? — Трепетов почувствовал, что ему становится легче, что возвращается здравомыслие и некоторая свобода.
— В обществе не поверят. В нашем, московском обществе. Вы уж подтвердите им. Вам-то они доверяют. Эй, гарсон! Ещё водки!
Проходя по залу, Трепетов с Сироткиным столкнулись с немцем промышленником, с которым обсуждали соглашение и от которого ожидали теперь известий о визе.
“Ты часть государственной машины, — шепнул компаньон-суфлер. — Делам казённым всегда и везде есть время для обсуждения”.
За этой подсказкой Трепетов вдруг преобразился. Беседуя с немцем “in Deutsch” он почувствовал, что находится в привычном амплуа. Не было больше ни двойственности сознания, ни липкого киселя, ни тумана; окружающие прочно стояли на ногах, никто не плавал, не парил, и бусины слов теперь не осыпались на пол, а достигали цели.
С немцем тоже выпили. После выпили и с тем самым торговым атташе, господином Мазе, что вручал Сироткину приглашения. Оказалось, что не обознался Семен Карлович. Рассказал, что бывал в доме у Трепетовых, когда Алексей Евгеньевич был ещё слишком юн и очень уж робел при гостях.
Зал к тому времени начинал пустеть, но уходить Трепетову не хотелось. Конура в гостинице казалась казематом, а здесь дышалось свободно, здесь его окружали милые люди и, в конце концов, стало по-настоящему весело, хотелось петь, следуя порывам души, внезапно освобожденной от оков робости.
— Подай-ка гитару, любезный, — попросил кого-то из оркестровых Трепетов. Ему подали и он, с лёгкостью пробежав пальцами по струнам, затянул:
Не пробуждай, не пробуждай
Моих безумств и исступлений
И мимолётных сновидений
Не возвращай, не возвращай!..
Трепетов видел, как вокруг собирается публика, как перешептываются, улыбаясь, дамы; как пожилой господин, опоясанный через плечо наградной лентой, видимо, один из виновников нынешнего торжества, прослезился.
Алексею Евгеньевичу впервые в жизни понравилось всеобщее внимание и, в то же время, ощущение свободы, чувство некой власти над этими людьми. Он набрал побольше воздуха в лёгкие и продолжил петь.
Странно, но наутро голова у Трепетова почти не болела. Общее состояние, однако, оставляло желать лучшего. Во рту пахло, но на душе было легко.
Компаньоны, как обычно, явились без спроса. Один сидел за столом и вертел в руках какую-то карточку. Второй стоял у двери: присесть ему в этой конуре было не на что, но он, похоже, не роптал.
— А-а, это вы, господа! — проговорил Трепетов. — Рад вас видеть и да, хочу поблагодарить и извиниться перед вами. Вы были правы. Во всём правы!
Компаньоны переглянулись, улыбка коснулась лица каждого.
— Мы зашли проститься, Алексей Евгенич, — объявил тот, что сидел.
— Как это?! — удивился Трепетов. — Почему?!
— Не можем мы, не имеем морального права более являться пред твоими очами, говорить с тобой. Ты выздоровел. В здоровом теле, здоровый дух, знаешь ли. Заметь – в теле, а не рядом! Посему, прощай! — сказал «стоявший».
— То есть, как это: в теле, прощай?.. — недоумевал Трепетов. — Вы запутали меня, господа. И как же моя женитьба?!
Компаньоны снова переглянулись. Улыбки на их лицах стали гораздо шире.
Сидевший, вдруг поднялся со стула и прошёл к центру комнаты, другой встал ему за спину.
— Эй, постойте! Ум за разум!.. — успел проговорить Трепетов, прежде чем компаньоны сначала слились в единое целое, а после исчезли.
Почти сразу Алексей почувствовал лёгкий толчок в грудь. После этого что-то защипало около сердца, будто вспыхнувшее внутри пламя расплавило там остатки льда, превратив его в воду. И вода эта, перетекая «пороги» рёбер Трепетова, дойдя до нижнего из них, замерла там, и стала исчезать, впитываясь в ткани тела.
— Бес тебе в ребро, Алексей Евгенич! – как будто послышался знакомый голос. – И седина в бороду!
Трепетов поднялся с постели, подошёл к плательному шкафу, взглянул себя в зеркало. Седина на его бородке клинышком, действительно, появилась.
— Раньше не было, – спокойно проговорил Алексей, – а теперь есть.
Он ещё раз взглянул на своё отражение, повертелся у зеркала, оценил свою новую внешность. Нашёл себя, с сединой в бороде, вполне привлекательным.
– Теперь и бес в ребре, – проговорил Трепетов, отчётливо понимая как, каким образом и с какими словами он обратиться к Полине Дмитриевне. Знал наверняка, что ничто и никто не остановит его, не заставит краснеть, переступать с ноги на ногу и выдавливать из себя непослушные слова. Теперь он точно сможет.
*”Не пробуждай…” — романс Дениса Давыдова, 1834г