Федот сидит на пороге старого — довоенной постройки дома, вымирающей деревни.
Сквозь покосившийся забор виднеются верхушки заснеженных елей — снег всё метёт и метёт.
Морщинистыми пальцами дед скручивает самокрутку, затягивается пару раз, возвращается в тепло. Внутри царит беспорядок, хотя кое-где сохранились следы прежнего уюта. Жалкая кухонная утварь, металлическая панцирная кровать, старые кружевные салфетки, домотканый половик.
Старик пьёт третий день. На столе валяются куски хлеба, откусанный бочковой огурец, кожура картошки в мундирах. Двухлитровая полупустая бутыль мутной жидкости зеркально отражается в стареньком трельяже расширяя и без того угрюмое пространство.
Качаясь, на полусогнутых ногах Федот подходит к зеркалу и видит свою бабку — фотография висит на противоположной стене за его спиной отзеркаливаясь в трельяже.
— Катерина, ты?
— Ты ж умерла? — обращается он к ней, как к живой.
— Не смотри на меня так…
— Да, пил. Плохо мне. Горько. Бросила ты меня.
— Что говоришь?
— Я пьянь, и плохо кончу?
— Не ругайся.
— Помнишь, вечерами мы сидели в саду, пили чай из пузатого самовара, ты ещё любила эти…
Делает паузу, вспоминая, — Вишнёвые подушечки в сахаре — Дунькину радость.
— Брошу, конечно, брошу.
— Не ругайся.
— Вот только ещё одну, и всё.
Наливает себе полстакана самогона, залпом опрокидывает, кривится, занюхивает огурцом.
— Последняя, как и обещал.
— А помнишь, как танцевали с тобой, в отстроенном клубе, после войны?
— Ты была хороша!
Смотрит в зеркало, говорит, обращаясь к себе, приблизивши лицо к отражению, держась за боковые створки, — Ты ба, какой я сморщенный стал…
Еле удерживаясь на ногах, случайно закрывает левую створку зеркала, — потрет бабки-жены исчезает.
— Катя, ты где?
— Катя, вернись.
— Мне так одиноко.
— Не хочешь?
— Молчишь?
— Обиделась?
— Тогда, я пойду к тебе…
Идёт к грубке, стаскивает с неё тулуп, одевает перекошенную от бремени лет шапку-ушанку, переступает через двери заснеженного порога.
Пьяный вусмерть Федот, спотыкаясь, бредёт вдоль запорошённых заборов, к лесу.
Он должен увидеть её ещё раз.
Снег по-прежнему метёт, старик упорно идёт вперёд, пробираясь сквозь заросли по сугробам.
Лицо от мороза, каменеет застывшей печатью непременной встречи с ней. Ветер сшибает с ног старое, слабое, пьяное тело. Метель кружит, зловеще завывая.
В порывах ветра слышится голос,— Федот, Федот!
Старик пробирается сквозь чащу, по самому короткому пути к кладбищу, где захоронена жена. Падает и поднимается, поднимается и падает, вновь и вновь. Закоченевшие ноги не слушаются — вышел в прохудившихся валенках, он растирает их распухшими руками без варежек.
— Федот, Федот!
Голос заманивает его всё дальше в лес.
— Да нет же, это не она. Голос не бабкин — слишком сладок. Моя больше орала, когда был пьян.
Старик мечется, по мрачному лесу, в попытках выйти, а голос заманивает всё дальше и глубже.
На поляне, в окружении высоких елей, Федот сбрасывает шапку, затыкает уши руками, чтобы не слышать пронзительный вой, разрывающий барабанные перепонки. Голос кружит старика, бросает со стороны в сторону. Перед глазами рябит, мелькают верхушки стволов с высокими лапами сосен.
Дед заваливается, делает попытку привстать, ещё одну. Но…
Ледяной холод насквозь пронзил маленькое тщедушное тело полусидящего Федота. Его глаза закрыты, слились с сугробом мраморный нос, щёки, покрывшаяся изморозью щётка волос.
Старику не холодно, ему тепло и приятно — блаженная улыбка застыла на его лице. Федот сидит в цветущем саду. На столе самовар. В тарелке россыпью карамельные подушечки — её Дунькина радость.
Старик слышит голос любимой Кати,
— Наливай, чего расселся…