И плакала волчица

И плакала волчица

Снег с тихим шорохом падал на все еще не протрезвевшую после новогодних праздников  Москву.

Сыпал  на полупустые дороги, молчаливые мрачноватые дворы дореволюционных застроек, горбатые переулки с разбитым асфальтом, жестяные в ржавых проплешинах крыши домов.
Сергей Голковский, молодой человек двадцати с небольшим лет, торопливо пробежал по хлипкому дощатому мостку, переброшенному через невесть  когда прорытую канаву, наполовину заполненную  глинисто-рыжей студеной водой, мокро прошлепал сквозь гулкую арку с крошечной дверкой бывшей дворницкой и оказался перед высокими воротами , запасным выходом из зоопарка.

Поднатужившись и оттянув на себя одну из створок тяжелых  ворот, он пригнулся под натянутой ржавой цепью и  протиснулся на территорию зоопарка.

Конечно, можно было, как все «нормальные» люди пройтись вдоль забора, благо, что  еще в прошлом году там были проложены вполне пристойные мостовые, а ля брусчатка. Но Голковский, с детства полюбивший зимний зоопарк с его заснеженными вольерами и пустынными дорожками,  при каждом возможном случае заходил на его территорию. Тем более, что таким способом он сокращал свой путь до метро почти в трое, а это при его нынешней службе совсем нелишне.
Проходя мимо вольера с волками, обнесенного толстыми частыми прутьями, он краем глаза заметил слева от себя какое-то движение. Инстинктивно остановившись, молодой человек взглянул за решетку. Невысокая в холке, необычайно похожая на самую обыкновенную дворнягу, старая волчица сидела и смотрела на него янтарно-желтыми, серьезными глазами.
Голковский резко повернул назад и вновь уже не торопясь прошелся вдоль вольера. Волчица двинулась следом за ним, бесшумно ступая по заснеженному полу.
Еще несколько раз молодой человек  неспешно пофланировал взад и вперед и каждый раз волчица,  не сводя с него глаз и по-собачьи улыбаясь во весь рот, сопровождала и повторяла каждое его движение.
– Да тебе никак скучно, бедолага?

Проговорил Голковский, останавливаясь и рассматривая волчицу более внимательно.
Та, вновь расселась перед ним, вольготно раскинув ляжки и обнажив живот с обвислыми сосцами. Длинный шершавый ее язык  вывалился из улыбающейся пасти  и ритмично двигался между изогнутыми желтоватыми клыками.
Неожиданно пошел довольно крупный дождь.
Сука, подняв к низким и серым небесам тяжелую голову, недовольно сморщила морду.
– А как ты думаешь, – засмеялся  Голковский.

– Что за новый год без дождя? Нет. Без дождя никак…
Он прощально махнул рукой внимательно прислушивавшейся к его голосу хищнице и направился по дорожке вниз,  к  пустующему сейчас дельфинарию.
– Прощай, волчица.

Проговорил  молодой человек  и, оглянувшись на миг, свернул за нелепо сооруженную искусственную скалу.
Неожиданно сзади, со стороны вольеров для хищников раздался сначала чуть слышный, но с каждым мгновением все более и более громкий и тоскливый волчий вой. Его необъяснимая боль и тоска поднималась все выше и выше к серому московскому небу,  постепенно умирая и смешиваясь с шумом просыпающегося многомиллионного города.

-Не плачь, волчица.

Прокричал Голковский в темноту.

– Я к тебе ещё вернусь!
И словно приняв и поверив в его обещание, волчица замерла на высокой ноте.
***
Тяжелая металлическая калитка, крашеная серебрянкой, наконец-то открылась и молодой сержант внутренних войск,  провел Голковского в небольшую бетонную коробку КПП.
– Голковский  Александр  Васильевич.

Медленно вчитываясь в каждую строчку паспорта,  дежурный офицер по КПП, полный и седоволосый татарин,  умудрялся одновременно с чтением разглядывать молодого человека. При этом лицо дежурного искажалось от озабоченности.
-…Иерей тюремного храма Покрова Пресвятой Богородицы при следственном изоляторе №2 УФСИН России, отец Сергий.

Что-то я не пойму…

Дежурный положил перед собой паспорт и пропуск молодого человека и толстым указательным пальцем требовательно постучал по столу.

– Это отчего так у вас получается: где-то вы Александр, а где-то Сергий!? Странно.

Молодой иерей улыбнулся и обстоятельно объяснил дежурному, что после пострига в священнослужители, имя данное человеку при рождении меняется.

– Так значит,  это вы у нас теперь будете вместо Глеба Каледы работать, отец Сергий?

Спросил офицер, возвращая Сергею документы.
– От чего же непременно вместо?

Удивился молодой священник.

-Просто отец Глеб человек уже немолодой и не очень здоровый, ему помощник не помешает. Так решили в Московской епархии.
– Да понял я, понял.

Татарин  подошел к  решетчатому окну.

– Вот сейчас из двери налево, идите мимо женского корпуса по дорожке,  а за углом на площади,  напротив Пугачевской башни,  ваша церковь. Впрочем, заблудиться у нас трудно. Удачи вам, отец Сергий.

-Спасибо, товарищ капитан. Спасибо.

Пробормотал иерей и не без робости,  впервые в жизни ступил на тюремный двор.

«Пусть на вахте обыщут нас начисто,
Пусть в барак надзиратель пришёл.
Мы под песню гармошки наплачемся
И накроем наш свадебный стол.

Женишок мой, бабёночка видная,
Наливает мне в кружку “Тройной”,
Вместо красной икры булку ситную
Он намажет помадой губной.

Сам помадой губною не мажется
И походкой мужскою идёт,
Он совсем мне мужчиною кажется,
Только вот борода не растёт»…


Довольно приятный женский голос бился и плутал среди тюремных корпусов, плотно окружающих заасфальтированный плац, на дальнем конце которого молодой священник увидел небольшую группу одинаково одетых женщин, идущих строем, из рядов которых и раздавалось пение.
…- Ох, мамочки,

Раздался вдруг громкий женский голос откуда-то сверху.

– С каких это пор у нас под окнами бродят такие мальчоночки!? Красивые, да без охраны.
Голковский невольно замедлил шаг и обернулся на голос.…
– А волосики, волосики-то какие красивые да кудрявые.…И бородка…

Раздался смешок уже из другого окна…
-Ты, парнишечка, случаем не из обиженных будешь?

Последний вопрос потонул в откровенном и громком хохоте, звучащем практически из каждого окна массивного, оранжевого с белым, корпуса.
Священник остановился, вынул из кармана очки в тонкой,  золоченой оправе, надел их  и только после этого  попытался взглядом отыскать веселых насмешниц.

Но как внимательно не всматривался Голковский в черные провалы окон, в толстые и частые решетки, вмурованные в стены поверх стекол,  все равно ничего кроме  серого бисера  дождя,  да чуть заметных,  светлых пятен лиц заключенных женщин,  разглядеть ему не удалось.
– Эй, вы, марухи  беспамятливые!

Неожиданно, но  уже мужским голосом отозвался корпус напротив.

– Какого шум подняли, словно на майдане, канитель во весь двор устроили?

Мы же вам еще с месяц назад,  коня с малявой засылали, что к нам на кичу новый буквоед пожалует.

Вот он и нарисовался…
– Да!? Так это и есть наш новый священник?
Почти жалостливо прокричала бойкая заключенная.

– Да он же совсем еще молоденький. Как я к такому на исповедь-то пойду!? Исповедоваться буду в одном, а думать, совсем о другом. О…

громкий женский смех помешал отцу Сергию дослушать говорливую заключенную и он, улыбнувшись, поспешил завернуть за угол мужского корпуса, откуда уже хорошо были видны и Пугачевская башня, и сама церковь.
***
…Всего  несколько месяцев прошло с того дня, когда Голковский впервые перешагнул порог древнего Бутырского замка,  но иногда, особенно под вечер, когда у молодого священника ноги подкашивались от усталости, а  в голове и сердце, казалось, ничего уже не осталось от того тепла и бесконечного человеколюбия, полученного в духовной семинарии, он, наскоро переодевшись в гражданское, запирал храм и бежал прочь из страшной этой пропасти, из тюрьмы.

Тюрьмы, где в свое время прикованным к стене башни ожидал казни смутьян Емельян Пугачев. Где под стражей содержались  Варлам Шаламов, Осип Мандельштам, Александр Солженицын, Сергей Королев, Евгения Гинзбург.

Где в невыносимых условиях при большевиках пропадали за веру митрополит Петроградский Серафим Чичагов, архиепископ Можайский Дмитрий Доброседов, епископ Дмитровский Серафим Звездинский, протоиерей Владимир Амбарцумов и многие,  многие другие сыны Русской Православной церкви.

А ныне отбывают наказание десятки и сотни убийц, насильников, грабителей и воров.

Он бежал прочь из этого страшного места, где, казалось, даже сама атмосфера была напрочь отравлена злобой, похотью, ненавистью и страхом. Бежал оттуда, где  даже русский язык  по чьей-то страшной прихоти,  вдруг оказался, подменен некой отвратительной помесью мата и воровского жаргона, блатной жестикуляцией и уголовной татуировкой.
Прибежав домой и наскоро проглотив холодный, безвкусный ужин, отец Сергий обессилено падал на неразобранную постель с твердой убежденностью в том, что на следующее утро он ни за что не вернется назад, в храм Покрова Пресвятой Богородицы,  при следственном изоляторе №2 УФСИН России.
Но наступало  утро, он просыпался,  вставал и, помолившись, вновь возвращался туда, откуда  только вчера столь малодушно  и поспешно бежал.

Настоятель  тюремного храма, уже довольно немолодой и не отличавшийся крепким здоровьем священник, частенько болел  и молодому иерею приходилось одному исполнять, только несведущему и постороннему наблюдателю кажущиеся несложными, многочисленные обязанности тюремного священника.

Частенько, обычно под вечер, когда из каждого окна обступающих церковь тюремных корпусов падал блеклый желтоватый свет, поднявшись по деревянной лестнице на невысокую колоколенку, отец Сергий присаживался на табурет и в толстую (заведенную еще в школе) тетрадку в крупную клетку,  записывал предстоящие дела, некоторые мысли, пришедшие в голову за день, короткие рассказы, первые неумелые стихи.
***

«Посещение камер женского корпуса. ( С разрешения начальника следственного изолятора  №2 УФСИН).
Нинель (начало).…


Тяжелая, обитая железом дверь с холодным, равнодушным звуком захлопнулась за моею спиной  и я впервые оказался в тюремной камере. До сих пор я сталкивался с заключенными женщинами постольку – поскольку.

Некоторые из них,  под присмотром  надсмотрщиков,  приходили  в храм на исповедь, да парочка пожилых уголовниц, ожидающих этап, и более или менее знакомые с церковными обрядами, помогали мне в бытовых вопросах: помыть полы после службы, собрать свечные огарки в картонную коробку, да отчистить восковые пятна с обшарпанных мраморных полов.

А здесь, в этой камере, пропитанной запахом потных женских тел, табачного дыма, пузырящейся хлорки, просыпанной поверх мочи  и еще чего-то неопределенного, но до крайности отталкивающего, меня окружил мир не одного, не двух и даже не трех десятков заключенных женщин. Их было много, необычайно много для такой не слишком большой камеры. Мне даже показалось, что я чувствую, как их потные, полуобнаженные по случаю необычайной духоты и жары тела, липнут друг к другу, липнут холодным, клейким потом.

За большим столом, оббитым истертым линолиуиом,  стоящим возле окна, шла игра в карты.

 

Играющие,  как впрочем и зрители,  казалось, не обратили на меня никакого внимания, хотя я чувствовал, что мой приход взволновал их,  да и к тому же они явно меня ожидали: чистота на полу, аккуратно заправленные постели и даже небольшой букетик повядшей мать и мачехи в эмалированной кружке на столе – все говорило за это красноречивее любых слов.

– Все, девочки, бура.

Бросила карты на стол одна из заключенных,  лет двадцати, не больше и, выйдя из-за стола, встала передо мной.

Она была очень хороша собой.

В чертах  лица девушки чувствовалась капелька восточной крови, но именно эта капелька и придавала особое очарование и ее продолговатым глазам, и высоким скулам, и темным слегка вьющимся волосам. Серое свободное трико скрывало стройность ее ног, но выше…Тонкая майка без рукавов и с широким вырезом, казалось, специально акцентировала мое внимание и на небольшой груди с твердыми выпирающими сосками  и на высокой тонкой шее, с чуть заметной голубой жилкой, бьющейся под скулами.…Но вся ее женственность, вся ее кричаще -трагическая красота, густо замешанная на кажущейся девичьей невинности,  мгновенно разбивались о крупную темную татуировку на левом предплечье,  в виде плачущей Божьей матери, густо оплетенной  колючей проволокой.

На правом запястье сияло синее солнце с бегущим оленем на его фоне и именем Нинель, затерявшемся среди солнечных лучей.

– Нравятся?

Перехватив мой взгляд, проговорила она и пошловато хохотнула.

– У меня еще и на заднице наколка есть.…Засветить?

Все засмеялись, но как-то несмело и неуверенно. Чувствовалось, что, несмотря на определенный вес, который красавица Нинель имела в камере, последнее слово всегда остается за кем-то другим. И этот другой, вернее сказать другая, не преминула лишний раз показать кто в доме хозяин.

.… Пожилая женщина, далеко   за пятьдесят, с сожженными перекисью жиденькими волосами и по-старчески дряблой  кожей на короткой шее, с кряхтеньем поднялась с кровати, стоящей несколько особняком и застеленной  явно более новым одеялом, чем у своих сокамерниц,  присела к столу и только после этого взглянула на меня, скорее насмешливо, чем участливо.

– …Хорош, Нинель, перед священником агальцами махать, да наколками щеголять…Ты же видишь, он совсем еще молоденький,  да анофлексный,

странный, если по-нашему.…

Но молодец. Не побоялся к нам в коморку заглянуть, с бабами за жизнь потолковать. Мало кто из священников по камерам ходить отваживается.

Я  лично что-то такого не припомню.…Разве,  что к подрастрельным раньше заглядывали, так и то может быть враки.

У жмуров  не спытаешь…

Женщина глазами предложила мне  присесть за стол, но я отказался, все еще находясь под впечатлением необычайной красоты этой, скорее всего, страшно порочной  девушки.

– А может чайку, отец святой?

Поинтересовалась старуха с налысо остриженной головой и порченными зубами,  довольно рискованно наклонившаяся надомной  с  верхних, ближайших к столу  нар.

– Так это у нас мигом.

– Не знаю, как к вам обращаться, сестра, но все равно спасибо за предложение.  Но я слышал, что  чай уж вы слишком крепкий завариваете.  Боюсь, что мне с непривычки плохо будет.…Да и для сердца вредно.

Мои последние слова утонули в булькающем хохоте старой уголовницы, перешедшем  в короткий лающий кашель.

– Зовут меня, милый, тетка Аглая, хотя мама нарекала Светланою.

А что до чифирю, то вот уж как пятую ходку его потребляю и ничего… Она вновь закашлялась, пуговица на темно-зеленой рубахе расстегнулась и моему взору открылась неприглядная картина высохшей женской, обвислой груди с грубо выколотой татуировкой.

Молодая девица в платочке и телогрейке, в центре звезды из колючей проволоки,   указывала пальцем на крупную надпись .» Слава КПСС!»

При этом локтем, девица   упиралась на лозунг выполненный вязью. «Мне коммунисты нужны, как моей жопе будильник».

– Ну а как к тебе обращаться, милок, поп или еще как?

Отчего-то при взгляде на эту старческую грудь,  мне сразу вспомнилась воющая волчица, взад и вперед бегающая по вольеру. Я с трудом отвел взгляд от этой омерзительной старческой наготы, прошелся по тесной камере  и чтобы хоть как-то заполнить  тяжелую паузу, представился всем обитателям камеры сразу.

– Здравствуйте товарищи. Обращаться ко мне можно по-разному .  Я не обидчив.

Можете называть меня по имени: отец Сергий.

Или  Иерей Голковский, так тоже можно.  Я с недавних пор  иерей при церкви Покрова Пресвятой Богородицы. Так что, если у кого-то возникнет желание помолиться, исповедаться или причаститься Святых Христовых Тайн – милости прошу.

Составьте список желающих, я с ним схожу к начальнику следственного изолятора  №2 УФСИН и буду ждать вас в нашем храме.

Я не думаю, что после моего визита к вам в камеру,  вы все ринетесь в храм Божий, хотя это было бы просто здорово, но все-таки еще раз повторюсь: и я, и наш храм всегда ожидает вас.

И вот еще…Завтра светлый праздник Пасхи и я принес вам несколько гостинцев от верующих и сердобольных москвичей.

Я поднял корзинку, что при входе в камеру оставил возле двери, подошел к столу и при общем молчании выложил с десяток крашеных яиц, блестящих от втертого в их скорлупу подсолнечного масла, и два средней величины кулича.

– Крашенки… – протянула с выдохом тетка Аглая и, взяв в руку одно из яиц,  приложила его к дряблой щеке.

– Крашенки…- Повторила она более тихо и  пряча слезы, отвернулась к темнеющему легким вечером окну. Тотчас же в камере поднялся шум и крик. Всем захотелось не только посмотреть на яйца, но и потрогать их, пройтись по бордово-коричневой скорлупе хотя бы кончиками пальцев. Было так шумно, что я скорее догадался, чем услышал вопрос,  заданный неугомонной Нинель.

– А вы женаты, отец Сергий? Попадья-то у вас имеется, или как?

…- Моя невеста, я думаю  испугавшись будущего подвига жить со мной в качестве матушки,  сбежала от меня  за одиннадцать дней до венчания.  И поэтому, сразу же после окончания духовной семинарии, я принял  целибат, ну или если попроще, обет безбрачия.

Ответил я  ей и постучал в железную дверь.

– Ну и дура! – Убежденно прокомментировала она.

– Я бы ни за что от вас не сбежала!

Я шел по гулкому коридору в сопровождении караульного и у меня перед глазами стоял облик красивой и жутко одинокой девушки с дурацким именем Нинель».

***

 

…Сознание к отцу Сергию возвращалось медленно, через боль и страх. Именно страх ожидания жуткой боли  и какой-то, несомненно, гадливой правды, раз за разом отбрасывали,  откладывали на потом пробуждение раненого священника.

И лишь в коротких, отрывистых, схожих с горячечным кошмаром сновидениях, видел он последние мгновения своего пребывания в камере мужского уже корпуса.

А еще иерей  видел человека, решившего, что он имеет на жизнь Голковского определенные  права. Он видел человека, вернее, его руку с синими пальцами  от многочисленных наколотых на них перстней,  сжимающую длинную, сияющую при тусклом свете лампы заточку. Он раз за разом ощущал, как ее холодная, слегка зазубренная сталь разрывает  его мышцы и ткани, безжалостно проникая вглубь молодого, всей душой нежелающего умирать тела.

С трудом приоткрыв глаза, Голковский сразу же осознал, что находится он не в обычной городской больнице, а в тюремном лазарете. Даже  стойкие больничные запахи, запахи пенициллина и присохших, пропитанных гноем бинтов не смогли перебить извечные тюремные «ароматы», ароматы параши, несвободы и страха людского.

Рядом с ним на сиротском, некрашеном  табурете, сидела и клевала носом  старая, усталая заключенная в линяло -серой  тюремной робе  и такого же цвета косынке.

Темные усы на  верхней губе выдавали в  ней либо татарку , либо грузинку, но в ее возрасте точно сказать о ее национальности было сложно.  Кто-то за столом, стоящим, по-видимому, в двух шагах от кровати Голковского, отгороженной от остальной палаты высокой ширмой с брезентовыми полотнищами, упорно преподавал первые уроки начинающему карточному катале.

– Пойми, паря. Играть в карты может всякий, тут большого ума не нужно, но вот стасовать колоду как необходимо только тебе и именно в этой партии,  может только настоящий мастер. Хорошо, если на передергивании ты попадешься на воле. Там тебе либо  по шее дадут, либо  выигрыш отберут, при любом раскладе пустяки, – делов – то на копейку.  Но вот если тебя схватят за руку здесь, либо в лагерях, берегись.…

Иной раз и опустить, Машкой сделать могут: смотря какая на кону ставка лежать будет.

Так что пойми, сына…Настоящий игрок попадаться не должен. Уж лучше карточку отпустить, дурочку свалять. И еще: когда сдаешь карты, всегда смотри в глаза человеку. Он под твоим взглядом на колоду,  пялиться не будет…Он будет на тебя смотреть и тебе доверять…

– Пить.… Пить…

Тяжелый шершавый стон, непроизвольно вырвавшийся из груди иерея, разбудил сиделку.

– Ну что, касатик, очнулся? Слава тебе Боже!

Зачастила старуха наскоро, по- блатному бросив на себя крест и, приподнявшись, напоила Сергея чем-то горьковато-приторным.

– Давно я здесь, бабушка? – выдавил из себя через силу священник  и закашлялся, отрывисто и больно.

– Да, почитай, с месяц без памяти провалялся. Все про какую-то руку бредил, да Нинель звал. Плакал даже.…А начальник зоны решил тебя в городскую больницу не увозить: якобы и у нас здесь врачи есть не хуже, чем у Склифосовского…

– Это, пожалуй, правильно, что здесь оставили. – Согласился отец Сергий, через силу отворачиваясь от сиделки.

-Вопросов меньше, да и вообще…

– Вот, вот, вот…- закивала усатая.

– Кум решил сам следствие провести, когда ты очнешься.…
– Клялся, что тому, кто тебя на перо поставил – своей властью «райскую жизнь» устроит.

«Черным дельфином» стращал.…А он у нас мужик суровый: раз сказал, то выполнит обязательно. Сукой буду, выполнит…

– Не надо никаких следствий.…И наказывать никого не надо…

Прошептал Сергий  и тут заметил, что на кособокой больничной тумбочке, на небольшом, белоснежном платочке , лежит огромное, необычайное  оранжевое чудо: апельсин.

Тотчас же, для Голковского весь этот больничный закуток  огороженный ширмой, тумбочка, панцирная кровать, застеленная вытертым байковым одеялом, и даже усатая сиделка: весь этот маленький мир,   словно озарился точно таким же чистым, оранжевым, ярким  светом.
– Скажите, а ко мне случаем никто не заходил, пока я без памяти лежал? – как можно более равнодушно поинтересовался  раненый, чувствуя, что краснеет.
– Да заходила тут одна девчонка из шестого отряда.

Через день, а то  и  каждый день заходит. Придет, сядет у тебя в ногах и плачет, дуреха.

Кстати, она мне тебя помогала  и подмывать. Ты уж, батюшка, извини меня, но одной мне тяжко. Большой ты, тяжелый.
– Ничего, бабушка, ничего. Вы идите, отдыхайте, а я посплю.

Голковский повернулся на бок и начал минуту за минутой вспоминать тот злополучный для него день, когда он решил посетить мужской корпус Бутырского замка.

Надзиратель мужского корпуса оказался более бдительным, чем женского. Впрочем, наверное и его можно понять – женщины меньше склонны к побегам, чем мужчины. До сих пор, лишь двоим из женского корпуса,   побег  удался, да и то совершенно случайно.

Уже немолодой старшина, полнеющий и немногословный,   тонкой иглой старательно и методично истыкал один за другим все пять пасхальных куличей, заготовленных Голковским перед посещением мужского корпуса.

– Конечно  и с яйцами  по инструкции я должен провести определенную процедуру, да уж ладно. Надеюсь, что обойдется без эксцессов…
-Господи.  Да что же можно в яйцах то пронести!?

Откровенно поразился священник, глядя на его полные руки, неспешно и проворно  упаковывавшие истыканные куличи.

– Неужто кому-то  удалось впихнуть в скорлупку веревочную лестницу или рашпиль?

Старшина снисходительно глянул на Сергея поверх круглых, старушечьих очков, хмыкнул и взял одно из яиц, с небольшой трещинкой на темном боку.
– Ну что ж, отец Сергий, смотрите.…Только для вас…

Аккуратно очистив яйцо, он поддел ногтем тонкую, полупрозрачную пленку, едва заметную на обратной стороне  скорлупы и, расправив ее, приложил к темно-фиолетовой печати на  временном пропуске священника.

Прогладив подушечкой безымянного пальца эту пленку,  он перенес ее на чистый лист писчей бумаги и вновь прогладил. Когда же, наконец, пленка была соскоблена с бумаги ушлым надзирателем, иерей  с удивлением увидел  перед собой,  пусть не столь яркую как на оригинале, но все равно совершенно нормальную печать.
-До чего же, Господи, могут дойти  человеческая хитрость  и изворотливость?

Подумал Голковский и поспешил вслед за уходящим старшиной.

– Камера номер семнадцать…

Проговорил он негромко,  вставляя ключ в замочную камеру.

– Здесь в основном люди сидят уважаемые, в законе: булыжничники, берданочники-воздушники, форточники, каталы, бановая шпана.…Даже один медвежатник есть, а вот  мокрушников или клюквенников, церковных воров,   нет.

Но как говорится: «Береженного Бог бережет», так что я на всякий случай  буду неподалеку…Мало ли что? Тем более, что-то у них сегодня ночью шумно  было.…Галдели чего-то?

Дверь распахнулась и Голковский вошел в камеру.

Она оказалось почти полной копией женской, с той лишь разницей, что за столом играли не в карты, а в шахматы. Одного взгляда на доску хватило, чтобы понять, что белые откровенно проигрывали. Белыми играл пожилой еврей с обвислыми щеками и пухлыми, поросшими черным волосом ушами. Перед ним лежал огрызок простого карандаша и листок, исписанный мелким убористым почерком. Противник его  был совсем еще молодой парнишка, блондинистый и розовощекий,  наверняка ни разу не бравший в руки бритву.

Тонкие длинные пальцы блондина, с розовыми, ухоженными ногтями жили, казалось, отдельно от своего хозяина: двигались и шевелились беспрестанно, словно  играли  на невидимом пианино.

– Вот видите, отец Сергий,

Еврей повернулся к подошедшему иерею  и горестно пожаловался.

– Катала, он  и в шахматах катала. А ведь у меня в свое время второй разряд по шахматам был…Юношеский, правда, но был!

. Камера грохнула смехом, и Сергию подумалось, что  этот смех был лучше всяческого приветствия, казалось, как только утихнет этот хохот и все: любая беседа пойдет уже по проторенной, единственно верной дороге.

Впрочем, несмотря на кажущуюся всеобщее  добродушие, в камере витало ощущение чего-то грязного, подлого и недостойного…

– Ладно, Саня, хорош над Михалычем издеваться. И так понятно, что против его второго юношеского,  ты еще жидковат…

Все снова рассмеялись, а проигравший Михалыч, смеялся, пожалуй, громче всех.

Сбросив с доски последние свои фигуры, он потянулся, не вставая с места, и с верхних нар достал гитару, сверкнувшую черным лаком и перламутром.

– Подарок моего бывшего клиента. Из цыган…

Заметив  недоуменный взгляд отца Сергия, проговорил он.

– Я в свое время в довольно успешных адвокатах числился, да вот судьба какой кульбит выкинула: я и на нарах.

Бывает же!?

Он ласково пробежался по струнам коротковатыми пальцами и, откашлявшись, проговорил на манер плохеньких конферансье.

– А сейчас для достопочтенной публики волею УК  России и, особенно для отца Сергия, посетившего наше временное прибежище,  камеру номер семнадцать, бывший член лиги адвокатов Яков Михайлович Бык, а ныне подследственный,  исполнит песню иеромонаха Романа. Он откашлялся, слегка подправил колки и заиграл, совсем негромко, чуть слышно, но именно так, чтобы пронзительные стихи зазвучали еще утонченнее…

 

«Если тебя неудача постигла,
Если не в силах развеять тоску,
Осенью мягкой, осенью тихой
Выйди скорей к моему роднику.

За родником – белый храм,
Кладбище старое.
Это забытый край
Русь нам оставила.

Если глаза затуманились влагой,
Из родника поплещи на глаза.
Можешь поплакать, спокойно поплакать,
Кто разберет, где вода, где слеза?

Видишь, вон там журавли пролетели,
У горизонта растаял их крик.
А если ты болен, прикован к постели,
Пусть тебе снится целебный родник».

В последний раз дрогнули струны под пальцами Якова Михайловича,  и в  камере повисла необычайно плотная тишина, такая, что слышно

было, как с легким невесомым треском сгорал табак в папиросе молодого каталы.

– Не плачь, Михалыч.

Проговорил вдруг худощавый старик с чахоточным  вытянутым лицом, до сих пор молча лежавший на койке возле окна.

– Мне на днях шепнули, что тот, кто тебе в стол меченые деньги подбросил,  уже колется, показания дает.

Все образуется.…Вот увидишь.

– Да что толку, Василий Петрович, что он колется? Адвокат вытер лицо и убрал свою гитару на верхние нары.

–  Карьера, один черт, накрылась. Ну, кто пойдет к адвокату за помощью, когда тот сам в Бутырках почти полгода кувыркался? Разве что сявка какая.…Да и то вряд ли…

Он вновь вытер выступившие слезы и потянулся к лежащим на столе папиросам.

– Хорошо поете, Яков Михайлович,

проговорил иерей и поставил на стол свою небольшую корзинку.

– Я вам тут принес гостинцы к светлому празднику…Яйца, куличи, чай.

Угощайтесь.

Все тут же засуетились, повскакивали со своих мест, сгрудились возле стола.

– А что, и мне можно? Немолодой, высокий и сутуловатый мужик в замызганной робе боязливо протянул к подаркам руку.

– Ну конечно. Возьмите.

– Голковский подал заключенному пару темно-коричневых яиц.

– Нет, Отец Сергий.

Негромким, но очень веским голосом проговорил Василий Петрович,

– Ему не можно.  Он у нас крысой оказался. У своих ворует, падаль!

Воровство, конечно, смертный грех.

Священник говорил негромко, старательно подбирая слова.

– Но по большому счету,  вы здесь почти все воры, так что…

– Нет, батенька, не так что…

Василий Петрович приподнялся со своей кровати и, прикурив от почтительно поданной зажигалки, вновь откинулся на подушку,  продолжая нравоучать молодого священника.

– Мы воры по понятием и у своих,  не воруем.…Пока я здесь смотрящий, эта сволочь за стол вместе со всеми не сядет. И уже утром он, даст Бог, присоединится вон к тем, к обиженным.

Уголовник указал на двух  мужиков с подкрашенными губами и глазами, в страхе забившихся в самый дальний угол камеры.

До Голковского,  в недавнем прошлом самого обыкновенного парня, не чуравшегося  в свое время ни драк, ни портвейна в чужом парадном, ни крепкого матерного словца, начал доходить смысл слов этого человека, Василия Петровича.

И невольно, мало-помалу в иерее отце Сергии, начал просыпаться зрелый и сильный мужчина, нормальный мужик, способный помочь человеку не только словом Божьим, но и делом.

И мужик этот начал явно преобладать над священником, тихим и смирным.

– Слушайте,  Василий Петрович. Вы хотя бы уж имя Господа нашего своим языком пакостным не марали. Грех это.…  Уж не знаю, как вас величают в вашем уголовном мире, но для меня весь ваш хваленый авторитет: тьфу и размазать! Но одно я знаю точно, что ни вы лично, ни ваши служки,  до человека этого не дотронутся.…Иначе я вам обещаю, что обо всех ваших мерзостях станет известно начальнику зоны.

Разгоряченный священник умолк, заметив, как худощавый Василий Петрович громко,  в голос рассмеялся, постепенно превращаясь из мирного старика,  в злобное животное, в ощетинившегося хоря.

– Господа сокамерники. Прошу вас сделать нашему дорогому попику ручкой. Мне думается, что он уже загостился в нашем гостеприимном коллективе.

Не знаю как вам, но лично мне эта фигура в рясе порядком  поднадоела. А то ишь, с крашенками своими, к честным сидельцам подкатить решил…

Фраерок дешевый.

Здесь тебе не у баб в крытке. Здесь тебе воры, уважаемые люди отдыхают.

Василий Петрович искусственно и широко зевнул, заложил руки за голову  и уже не ерничая, бросил в спину уходящему священнику, отрывисто и зло.

– Делай ноги, Иисусик. А то смотри, как бы мы тебя, вместо крысы нашей, раком не поставили.

Всегда страсть как хотелось узнать, что там у вас, у попов,  под рясой, штаны или кальсоны?

Свет в камере и без того мрачный, поблек и задрожал в глазах священника.

Как-то сама собой рука Голковского, прихватив стоящий у двери тяжелый табурет, швырнула его в сволочного старика  и лишь после этого, в голове иерея шевельнулось запоздало.

– Господи. Да что же я делаю? Что же вдруг со мной сделалось?

…Старик не вздрогнул, не дернулся, не попытался увернуться, он  даже не изменился в лице, словно был уверен, что кто-то,  в последний момент, но встанет на пути летящего табурета и примет эту боль и бессилие отца Сергия,  на себя.

Впрочем, так и случилось.

Огромный человек со странно большими, словно надутыми  щеками, начинающимися где-то сразу под ушами, встав перед кроватью смотрящего, перехватил на лету табурет и тут же, с размаху,  грохнул им по груди молодого священника. Тяжелый наперсный крест, приняв на себя всю силу удара щекастого, согнулся. Довольно легкого молодого человека , священника,  отбросило в сторону, на чью-то не заправленную кровать и тут же,  вокруг с трудом поднимающегося Голковского,  слепо шарящего руками в поисках хоть какого-то оружия, зачем-то столпились гомонящие, жестикулирующие  люди.

Бестолково толкаясь и громко матерясь, они, тем не менее даже и не попытались помочь подняться поверженному священнику.

Напротив, он чувствовал, что толпа эта собралась не случайно вокруг его ног, что у них есть определенная, четко поставленная задача. И тут, совершенно неожиданно священник увидел, как ничем не примечательный мужичонка,  выронил из рукава робы в кулак тонкое и острое жало заточки  и вот уже пика, направленная ловкой, исписанной перстнями рукой, неожиданно легко пропорола тонкую черную рясу, а потом и саму плоть отца Сергия,  где-то  в низ  живота.

Голковский, провожая взглядом, полным слез, никчемного этого человечишку  с заточкой, испуганно – дрожащими  пальцами,  пытался попридержать, соединить распоротый живот,   отрешенно удивляясь, отчего это кровь в человеке такая густая и горячая, медленно и обреченно падал.

Сначала на колени и лишь через мгновенье,  лицом вниз,  на грязный,  истоптанный, забрызганный кровью  бетонный пол камеры.

Сознание его еще пыталось сопротивляться все возрастающей боли, но свет уже померк и лишь в голове неожиданно ясной,   забился и заметался тоскливый, медленно затихающий вой старой волчицы.

***

«Нинель (продолжение)

…Нина пришла через два дня, когда надобность в сиделке уже отпала и я, хотя и с трудом, но уже самостоятельно передвигался по пустой палате. Картежник с учеником (мне так и не довелось с ними познакомиться), уже вновь вернулись в свои отряды, и мне никто не мешал вновь и вновь так и эдак прокручивать историю, произошедшую со мной в мужском корпусе.

Я понимал, что как священник я поступил не лучшим  образом, забыв про всепрощение и великодушие, внушаемое каждому православному великим примером Иисуса Христа, но как человек самый обыкновенной, хоть и честный, но, несомненно, многогрешный, наверное, иначе поступить,  просто не мог.

Не имел права.

Покинуть в тот вечер мужскую камеру № 17, отделавшись лишь небольшой проповедью о добре и зле, зная наперед практически наверняка, что слова мои утонут в трясине пресловутых воровских законов и понятий, или вообще сделать вид, что ничего особенного не произошло – выход наверняка наиболее разумный, но уж больно подленький. Поступить так – это  словно смириться  с презрительной мокротой на лице, полученной в подворотне от пьяного быдла. Утереться-то можно, и даже очень просто, но вот позабыть ощущение мерзости и пакости вряд ли, когда получится.

Итак, я стоял у окна, прижавшись лбом к стеклу, смотрел, как на колючей проволоке, пропущенной над «пугачевской башней», покачивалась в тоскливой задумчивости серая, худосочная ворона, промокшая и бесконечно одинокая  и, прислушиваясь к дождливому шороху за стеклом, ожидал прихода Нины.

Девушка пришла  ближе к обеду и первым делом спросила.

– А что, бабушка Софико уже ушла?

– Да она уже два дня как освободилась.

Ответил я, догадываясь, что бабушка Софико это не иначе, как моя усатая сиделка. Нина кивнула и присела на краешек кровати. Я присел рядом с ней и тоже замолчал.

– Нина…- проговорил я, наконец-то справившись с внезапно посетившей меня робостью.

– Позвольте вас называть Ниной. Отчего-то имя Нинель мне не нравится…Она, снова молча, кивнула, перебирая пальцами складки серой, грубой материи юбки.

– Бабушка Софико рассказывала мне, что вы помогали ей ухаживать за мной, когда я был без сознания.

Спасибо вам.

Наверное, это не очень приятно,  менять бинты, перевязывать, подмывать совершенно чужого для вас человека, тем более мужчину?

– Да что вы, Сережа. …Вернее, отец Сергий. Разве ж вы для меня, для всех наших девочек чужой? Вот уж нет.

Когда вы пришли к нам в камеру, принесли гостинцы и поговорили с нами как с нормальными людьми, все как-то вдруг у нас переменилось…Верите или нет, но даже детоубийцы( а у нас и такие есть) и те стали совсем другими. И мата в камере теперь почти не слышно, так, иногда разве что.

А тетка Аглая по утрам,  даже молиться стала. Говорит, что ей так легче суда ожидать. Как думаете, врет старая?

Я слушал Нину,  и на сердце у меня становилось много легче и радостней, чем даже в большой церковный праздник.

– Скажите, Нина,- решился я  спросить у нее то, что сильно мучило меня  в последние дни…

– А вы, вы как здесь оказались? В Бутырке?

Девушка опустила голову и вдруг расплакалась.

– Это все отчим, сука! Это все он…Он маму мою бил, если ему выпить было не на что.… А она у меня болезненная была, слабенькая. На двух работах работала, лишь бы ему угодить. А отчиму все мало, мало было.

Вот я и подворовывала в соседнем магазине самообслуживания. Вот и попалось. Первый раз на малолетке год  отсидела, ну а теперь-то уж точно, по полной накрутят…Рецидивистка.

– Скажите, Нина. А куда вы вернетесь, ну…

– я начал подыскивать слова наименее обидные для девушки.

– После звонка, что ли, после окончания срока?

Она набычилась, опустила головку и разве что не расплакалась.

– …Не знаю. Отчим в нашей с мамой квартире давно уже прописался, а про раздел и говорить не желает: мол однушку не разобьешь.

А общежитие мне не дают, так как я москвичка  и официально жильем я обеспеченна. Так что не знаю…Может быть где-нибудь  на Северах останусь…Что я, разве совсем безрукая!? Проживу.

Она помолчала немного и вдруг фыркнула от смеха.
– А наколки на заднице у меня нет. Честно-честно. Я бы и эти свела, что мне там, в Ухте, на малолетке накололи, да говорят больно это. Боюсь.… Я боли с детства боюсь, не то, что вы.

Вы  вон какой смелый! У нас про ваш подвиг разве что легенды не рассказывают.

Это ж надо , с самим Тихушей повздорить!

Если честно, то его даже многие из надзирателей побаиваются.

– Да я….- Я начал, было,  оправдываться, но Нина вдруг порывисто прижалась ко мне, поцеловала твердыми, совсем неумелыми губами и, неожиданно вскочив с кровати, бросилась к двери.

– Нина. – крикнул я ей. – Да постойте ж!

– Нет, нет. Миленький мой Сереженька…

Проговорила она уже у распахнутой двери.

– Мне и в самом деле некогда…Завтра суд. И что, куда? Я и сама ничего не знаю.

Как карта ляжет, так и будет. А то, что я вас поцеловала, так это еще ничего и не значит. Я, если хотите знать, вас много раз целовала, только вы без памяти были, и ничего не чувствовали. Вот так-то!

Она вдруг показала мне язык, рассмеялась и захлопнула дверь. Я как мог, поспешил к окну и успел увидеть, как по тюремному двору, подставив хрупкие плечики под струи дождя, в промокшей тюремной робе, с руками за спиной  идет необычайно родная и точно так же необычайно недосягаемая мне девушка.

Нина.

За ней, не торопясь, следовал пожилой, грузный казах, надзиратель.

Они еще только-только скрылись за углом, а я уже совершенно очевидно для себя решил, как и что я сделаю в первую очередь, по выходу из лазарета».
***
… « И тогда, любой, мало-мальски грамотный человек сможет  легко и просто освоить грамоту игры на гитаре»…

В который раз Голковский прочитал  выделенное жирным предисловие  и, отбросив самоучитель, вновь принялся терзать непослушные гитарные струны.

«…Миленький ты мой, Возьми меня с собой, Там в краю далеком, Назовешь ты меня женой»…

К сожалению, его приятный голос, в свое время хорошо поставленный в Духовной Семинарии  полное отсутствие склонности к игре на гитаре никак не могли ужиться между собой и молодой человек откровенно обрадовался, услышав дребезжание звонка над дверью.

– Там не заперто. Входите!

Громко крикнул он, приподнимаясь с дивана и откладывая непослушный инструмент в сторону.

На пороге, слегка приоткрыв дверь, стояла Нина. Простенький чемодан, перевязанный бельевой веревкой и небольшой пакет с торчащим из него большим, пятнистым рыбьим хвостом,  стояли чуть поодаль, в пыльном подъездном полумраке. Но и чемодан с пакетом, и рыбий хвост и любопытную физиономию соседки из квартиры напротив, якобы случайно вышедшей на площадку – все это увидел и осознал много й много позже.

Сейчас же он видел только ее, Нину.

Его Нину…Его любимую Нину.

– Ты!? – Выдохнул он, неуклюже и сильно, всем телом прижал ее к дверной коробке и, зарывшись лицом в пропахшие тайгой и дешевым мылом  волосы, заплакал, радостно и горько одновременно.

Она, слегка отстранившись от молодого человека, тонкими, подрагивающими пальцами прошлась по его лицу,  и чуть сощурив глаза, спросила:
– А вам,  Сергей Васильевич, еще нужна попадья или уже нет?- Попадья нет, а вот жена – очень…- проговорил необычайно серьезно Голковский, и, приподняв Нину, внес ее в квартиру, ногой захлопнув дверь прямо перед лицом неугомонной старушки-соседки.

– И к тому же, я теперь не отец Сергий, а снова Александр. Как и раньше, до пострига.

Она пила сладкий и горячий чай из тонкостенного стакана, с тревогой поглядывая на бывшего отца Сергия,  возмужавшего и тщательно выбритого, а он,  медленно перебирая ее тонкие пальчики своими, не вдаваясь в подробности, рассказал, что , не имея более морального права оставаться в рядах православного священства,  расстригся, и вот уже скоро три года как преподает в школе русский язык и литературу. В самой обыкновенной средней школе.
– Так что, Нина, – Устало закончил Голковский.
– Не бывать тебе матушкой. Не бывать…
– А мамой? – улыбнулась она и наклонилась к Александру.
***
…А через месяц после их свадьбы, на адрес  тюремного храма Покрова Пресвятой Богородицы при следственном изоляторе №2 УФСИН России,  пришло запоздавшее короткое письмо откуда-то из-под Читы.
– Здравствуйте, отец Сергий.
Спасибо вам за посылку с теплыми вещами и курагой. Если б вы только могли знать, какой вы хороший. И как же я вас все-таки люблю.

Одно горько, что слишком поздно я вас увидала. Повстречай я вас чуточку раньше, кто знает, как бы сложились наши судьбы.…А на ваш адрес, что написан был на ящике, я писать не стала. Мало ли что. До свидания. Нина.

10

Автор публикации

не в сети 20 часов

vovka asd

828
Комментарии: 44Публикации: 145Регистрация: 03-03-2023
Подписаться
Уведомить о
2 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
OбляЧKo

Сильно и талантливо написано. Не просто баловство или “самодеятельность”, а настоящий художественный рассказ, вызывающий эмоции, местами желание поспорить и даже вопрос: а разве священника оставили бы одного в камере, без сопровождающего? Надо погуглить

0
Шорты-43Шорты-43
Шорты-43
логотип
Рекомендуем

Как заработать на сайте?

Рекомендуем

Частые вопросы

2
0
Напишите комментарийx
Прокрутить вверх