Site icon Литературная беседка

Красавица Хильдегард

...................

Красавица Хильдегард

— Дождь. Снова дождь….До чего же в этом году выдалась неуютная весна…
Пробормотал настоятель базилики Сакре- Кёр прислушиваясь к монотонному шороху дождя за окнами храма и погасив верхний свет устало шаркая подошвами теплых фетровых ботинок направился к органу. Откуда-то сверху, раздались размытые дождём звуки огромного колокола La Savoyard, украшение и гордость собора. Священник перекрестился и, подложив под седалище небольшую, расплющенную подушку из потертого бархата присел перед органом на резной, потемневший от времени табурет. Полные, в перетяжках как у младенцев руки падре упали на клавиши. Орган вздохнул, и по трубам понеслись глубокие, подретушёванные вековой пылью скорбные звуки.
— О да… Именно так…
Гордо улыбнулся настоятель базилики Сакре- Кёр, в тайне считавший себя (впрочем совершенно необоснованно) хорошим органистом, удовлетворенно качнул головой и потянулся к толстому сборнику партитур.
В это время высокая и тяжелая дверь костела громко хлопнула, и в полумрак собора вбежал мальчишка, худощавый и смуглый, с целлофановым пакетом на голове. Небрежно, чуть ли не по локоть, погрузив руки в кропильницу, мальчишка обтер их о щеки и так же небрежно перекрестившись, поспешил к священнику, сидевшему вполоборота и внимательно разглядывающему неожиданного гостя.
— Да ты никак решил искупаться в святой воде, юноша?
Пробормотал укоризненно священник, устало поднимаясь.
— Да и пакет с головы снять бы тебе не мешало. Это как-никак храм, да и дождя здесь уж точно нет.
— Это ничего… — Весело отозвался мальчишка, стягивая с головы мокрый пакет.
— Матушка говорит, что святой воды много не бывает.
— Кстати о матушке…
Настоятель базилики тоже улыбнулся.
— Ты случаем не сынишка консьержки дома номер пять, что по улице Кота рыболова? Элиз Лурье кажется?
— Точно. Её…Мишель Лурье к вашим услугам, Ваше Высокопреосвященство.
Пацанчик шутливо щелкнул каблуками мокрых ботинок, и с видимым усилием приняв более серьезный вид, торжественно проговорил, судя по-всему несколько раз втолкованное ему его матерью.
— Наша жиличка, мадемуазель Мария, с двенадцатой квартиры, желала бы исповедаться. Помирать вроде бы собралась…
-Исповедаться? Хорошо. А какого она вероисповедания? Что-то я ее среди своих прихожан не припомню?
— Не знаю.
Развел руки мальчишка и вновь развеселился.
— Но в комнате ее вместо креста висят доски… Темные такие, гнутые. Матушка говорит, что это иконы.
— Ах иконы… Тогда она скорее всего из православных… Ты Мишель иди домой, а я сейчас попробую дозвониться своему старому товарищу, протоиерею Владимиру Амилахори, настоятелю Свято — Александро — Невского кафедрального собора… Мне кажется, в данном случае русский священник будет более уместным….Иди, говорю….Иди. И еще, мой мальчик — уясни на будущее: Ваше Высокопреосвященство можно произносить только по отношению кардинала, если ты, конечно, находишься в лоне римско-католической церкви….Ко мне надобно обращаться — Ваше преосвященство или, к примеру, Владыка…
— Да, Да. Конечно….Именно Ваше преосвященство! — веселый мальчишеский голос раздался уже где-то на крыльце…

1.
…В комнате, несмотря на включенную лампу под стеклянным, полупрозрачным от пыли абажуром царил полумрак, если не сказать сумрак. Улица Кота рыболова, и так по большей мере лишена солнечного света, а сейчас, в этот дождливый вечер за окном было уже довольно темно. Старуха полулежала в глубоком темно-багровом кресле. Вытянутые ноги, в толстых вязаных носках покоились на невысокой скамеечке. Тонкие в запястьях руки с темными выступающими венами бессильно лежали на вышарканных подлокотниках. Дверь священнику открыла молчаливая, и словно отдавая дань умирающей квартирантке, скорбная лицом консьержка. Открыла и тот час же ушла.
— Здравствуйте мадам.
Протоиерей, худощавый и высокий старик притворил за консьержкой дверь и поставил на пол небольшой саквояж с епитрахилью и чашей для причастия.
Как только священник прикрыл дверь за ушедшей женщиной, он тотчас же почувствовал насколько здесь, в этой комнате тяжело дышится. Воздух, густо настоянный на домашней пыли, запахах медикаментов, подсыхающих листьях герани, загибающейся на подоконнике и еще чего-то трудноуловимого, казался плотным и густым словно желе.
— Мне сказали, что вы хотели исповедаться и причаститься. Так ли это, и если так, то на каком языке мы с вами будем общаться? Французском, немецком или русском. Немецкий я знаю несколько хуже остальных.
Умирающая подняла полупрозрачные дрожащие веки и довольно долго и обстоятельно рассматривала священника. Ее полинявшие, судя по-всему некогда голубые глаза, сейчас казались грязно серыми, слюдянистыми. В уголках застыли старческие слезы.
— Вообще-то я из Чехословакии, но довольно сносно могу говорить по-русски. Кто вы? Как вас зовут? Присядьте, пожалуйста.
Несмотря на внешне жалкий вид, голос у старухи был твердый и властный, слегка с хрипотой, как от долголетнего курения.
Священник осмотрелся, снял с головы промокшую скуфью, размашисто перекрестился и присел на стул стоящий возле круглого стола, стоявшего посреди комнаты.
Я протоиерей, Владимир Амилахори, настоятель Свято — Александро — Невского кафедрального собора, что на улице rue Daru. …Судя по иконам русского письма, вы относитесь к Русской Православной Церкви. Так что обращаться ко мне вы можете либо: батюшка, либо если желаете отец Владимир. Можно и высокопреподобие….Впрочем, как хотите…
Неожиданно старуха, еще минуту назад казавшаяся совершенно беспомощной и жалкой, вдруг довольно резво приподнялась и, выудив из отвислого кармана кофточки пачку сигарет, снова опустилась в свое кресло.
— Разговор у нас с вами, отец Владимир, полагаю, будет довольно долгим и я (старуха окинула священника отчего-то довольно пренебрежительным, оценивающим взглядом), с вашего позволения закурю. Вы кстати не желаете заодно со мной?
— Спасибо. Не курю. Кстати как ваше полное имя, Мария…?
— Вы имеете в виду последнее или настоящее? — хохотнула она и, загасив выкуренную до самого фильтра сигарету, закурила вновь.
Протоиерей невольно отмахнулся от табачного дыма, с молчаливого согласия хозяйки квартиры слегка приотворил небольшую форточку окна и уже более внимательно вгляделся в лицо женщины. Сквозь мешанину событий давно прошедших и казалось окончательно позабытых, ему почудилось, что в его жизни уже была женщина со странной привычкой выкуривать подряд две сигареты….Но где это было, и кем доводилась ему эта женщина, священник вспомнить категорически не мог. Плотная серая завеса, казалось нагло и самоуверенно разделила жизнь Амилахори на две неравные части, части настолько различные меж собой, что можно было подумать, что принадлежали они двум совершенно разным людям. В одной и последней, жизнь священника была наполнена добром и милосердием, любовью и верой в Творца, а вот в другой, первой половине как раз и могла оказаться курящая женщина….
Женщина…
Хотя, что это? Ну да, точно….Вот эта довольно отталкивающая манера старухи облизывать кончиком языка ярко накрашенные губы (откуда-то выплыло странное и грубое слово: «б**дская»), священнику также не нова….
Владимир Амилахори, все еще стоявший возле окна, нерешительно оглянулся, взглянул на старушечьи редкие седые волосы, подкрашенные синькой, сквозь которые легко угадывался угловатый череп, обтянутый сухой старческой кожей с россыпью темных пигментных пятен и попытался представить эту женщину молодой и красивой. И отчего-то, несомненно, блондинкой: женщиной курящей сигареты и облизывающей яркие губы…. И вдруг что-то, соединяющее в памяти настоятеля две неравноценные части его жизни лопнуло, лопнуло с болезненным вафельным скрежетом, словно толстая прогнившая дратва, словно размочаленный шпагат, и он вспомнил все.
Все то, что память, словно услужливая дешевая шлюха попыталась выкрасть из карманов его души, больной и окровавленной, усталой и жаждущей милосердия, отчаянно доброй и слегка равнодушной, равнодушной по причине слишком спокойного и умиротворенного существования его все последние годы….
Старуха погасила сигарету и по — цыплячьи склонив голову, проговорила устало и тускло.
— Хильдегард Нойманн мое настоящее имя. Я родилась в Лемберке, в девятнадцатом году. Сейчас это местечко называют Яблоне — в — Подештеди. По иронии судьбы как раз сегодня день моего рождения.
Она небрежно махнула рукой, словно призывая священника к молчанию, и продолжила.
— Право же не стоит поздравлять меня с такой датой. Я довольно нагрешила в молодости, да и к старости, пожалуй, лучше не стала….Так что отбросьте все эти дурацкие условности воспитания. Тем более если б вы знали, кто я такая на самом-то деле, боюсь, что у вас тот час же пропало бы охота пожелать мне хоть чего-то иного, кроме как адских нескончаемых мук…
— Я знаю, кто вы…
Протоиерей устало опустился на стул и прошелся разом вспотевшими ладонями по грубой ткани рясы.
— Вы Хильдегард Нойманн, обер — надзирательница концлагеря Терезиенштадт, зимой сорок четвертого года за хорошую работу переведенная из Равенсбрюка… Вы…
— Смотри-ка — ты, вспомнил!
Хильдегард захаркалась в смехе и потянулась за сигаретами…
— Все-таки вспомнил… Признайся, трудно угадать в девяностолетней старухе некогда совсем молодую, двадцатипятилетнюю женщину… Красавица Хильдегард….Кажется, так называли меня заключенные из России?
— Да. Красавицей Хильдегард.
Подтвердил Амилахори и нервно передернылся.
— А еще вас называли сукой Хильдегард…. И боюсь, что я был, да и остаюсь согласным с этим вашим вторым прозвищем.
— Да насрать мне на то, согласен ты или нет…
Старуха вскочила с кресла и замахала крепко сжатыми кулачками перед лицом священника.
— Мне девяносто лет. Из них шестьдесят четыре года я прожила в этом вечно веселом и сытом городе….Вы слышите, Владимир, шестьдесят четыре? И мне уже давно наплевать на суд человеческий….Мне он не страшен!
Старуха снова перешла на вы, и казалось, даже несколько взбодрилась, после этой короткой вспышки.
— Вы, господин настоятель Свято — Александро — Невского кафедрального собора в Париже, Владимир Анатольевич Амилахори, протоиерей и потомственный русский дворянин, владелец герба и звучной фамилии, лишь от того остались живы, что мне, двадцатипятилетней здоровой девахе, рожденной на самой окраине маленького городка в Чехословакии, в доме полуразорившегося хозяина крошечной гостиницы, нравилось как вы, тогда еще совсем мальчик, раздевали меня, дрожа от отвращения и страсти одновременно…
— Увы, мадам Хильдегард. Или вам ближе фрау, фройляйн?
Священник с силой зажал голову руками. Подушечки тонких нервных пальцев побелели и, запутавшись в густых седых волосах его стали почти незаметны.
— Увы. Я был в те годы уже не мальчик….Мне уже исполнилось семнадцать, и я мечтал стать студентом Кишиневской Высшей Духовной Семинарии. Да, я был тогда невысок ростом и худощавый. Впрочем, за колючкой редко встречались упитанные люди. Разве что водянка…. А вы, зная, точно зная, что я решил посвятить себя Господу нашему, умышленно….Да, да. Именно умышленно сохранили мне жизнь….Сначала изгадили ее, измяли как ветошь, а потом сохранили! А ведь я вас почти забыл….Я постарался как можно скорее и крепче позабыть все то, что связывало меня с Терезиенштадтом. Я даже вытатуированный свой номер с руки вытравил… Марганцем…
Зачем? Зачем вы вновь вторгаетесь в мою жизнь? Зачем вам все это нужно? Зачем?
Старый священник почти рыдал, с ужасом и отвращением глядя на ухмыляющуюся старуху. По-детски крупные и прозрачные слезы застряли в густой, седеющей бороде.
— Да прекратите наконец-то истерику, ваше высокопреподобие. Хватит из себя святошу лепить. Все получилось совершенно случайно. У меня и в мыслях — то не было, что я могу вас здесь встретить….С утра почувствовала себя худо, вот через консьержку и пригласила к себе священника. А уж кто ко мне соизволит прийти, католический падре или православный отче, мне, если честно было глубоко все равно. В Бога я особенно не верю. Иконы и те, на блошином рынке приобретены, ради моды, да к тому же совсем за бесценок. Ну а сегодня, сегодня дай думаю, исповедаюсь на всякий случай. Авось зачтется.
Как думаешь, Володенька, там, на небесах, мне исповедь эта зачтется? Будет, какое — никакое послабление грешнице Хильдегард Нойманн? Кстати, а с чего это ты вообразил, что я мадам? Вот уж нет. Мадемуазелью была все эти годы, мадемуазелью и уйду. …С собой тогда, в мае сорок пятого, я взять тебя не могла (хотя почти уверенна, что позови — как пить дать пошел бы), а после, уже здесь, в Париже лишние проблемы с замужеством мне и даром были не нужны….С моей-то биографией в одиночках жизнь провести гораздо безопаснее. …Уж ты мне поверь… Безопаснее, да и веселее. Да и новым своим документам согласно, я была еще с сорок второго года как вдовая. Как в России говорят: солдатка я. Зачем же попусту рисковать?
Старуха снова рассмеялась и опять, в который раз полезла за сигаретной пачкой.
Ладно, дорогой ты мой отец Владимир: доставай свои причиндалы. Сейчас я последнюю выкурю и с Божьей помощью можем начинать. Только уж ты дружок расстарайся, как следует. Грешная я как не крути….А Боженька наш милостив, хотя смерть на кресте отнюдь не самая страшная. Да что мне тебе рассказывать: сам все видел.
Она облизнула ярко накрашенные губы, страшные на ее блеклом, сморщенном старческом лице и выдохнула дым носом.
Протоиерей отшатнулся и, опрокинув стул, резко поднялся.
— Да, Господь милостив, но то Господь, а я не он, я лишь недостойный слуга Божий, исповедь вашу принято не смогу.
Нет!
Нет.
Нет…
Да и как вы, могли даже на мгновенье предположить, что кто ни будь, пусть не я, пусть кто иной из духовенства решится взять на себя столь высокую смелость, отпустить ваши грехи? Страшные грехи. Смертные…
— Не можешь? А ну пес с ним…
Легко согласилась старуха и, приподнявшись с кресла, взяла с подоконника пухлый, серой кожи мешочек.
— Коль исповедать меня не в силах, так хоть деньги вот возьми….На свечки там или еще на что.
Мешочек упал на стол, тяжело и глухо.
— Деньги? — бесцветным, осипшим голосом пробормотал протоиерей и с видимой неохотой развязал тесемку. На стол, на замызганную клетчатую клеенку, на рассохшийся, давно не натираемый паркет, неправдоподобно крупными зернами кукурузы брызнули золотые зубные коронки.

2.
…По ночному Парижу, по черным лужам и мокрой мостовой, шел, почти бежал, не глядя под ноги уставший, опустошенный православный священник. Тяжелый наперсный крест, отражая яркие всполохи реклам и отблески фар машин, с мокрым шелестом проезжающих мимо Владимира Амилахори, светился оранжевым, тревожным светом. Редкие прохожие, молча, расступались, провожая недоуменными взглядами нелепую фигуру протоиерея в тяжелой, промокшей, прилипающей к телу рясе.
…По ночному Парижу, по черным лужам и мокрой мостовой, шел, не глядя под ноги уставший, опустошенный православный священник. Шел, позабыв и про свою, брошенную возле дома старухи машину, и про зазывно распахнутое метро, и про пустые, ярко освещенные автобусы. Шел сквозь пелену ночного дождя туда, где в лабиринтах Латинских кварталов ожидала его теплая, уютная квартирка с небольшим, серого камня камином и вечно мерцающая лампадка зеленого стекла под древней иконой.

3.
Старый консьерж, Мишель Моне, крупный и малоподвижный бельгиец, набросив на плечи потертый клетчатый плед, сидел в плетеном кресле под жестяным козырьком подъезда, и грустно покачивая головой, смотрел на дождь, особенно заметный на фоне старого, покосившегося уличного фонаря. Иногда, мелкие капли, ползущие по ржавому железу козырька, сливались в более крупные и мгновенье спустя с тяжелым и громким звуком расплющивались о вытертые сотнями ног ступени мраморного крыльца. Было сыро и не по-весеннему зябко. Конечно, можно было уже давно замкнуть подъездную дверь и вернуться домой, в уютное, пропахшее корицей и свежей сдобой тепло, к телевизору, сытно урчащему холодильнику и раздобревшей с годами, смешливой и говорливой супружнице. Можно было, но как это ни странно, не вернулся еще жилец из студии, той, что расположилась на третьем этаже, под самой крышей. Владимир Амилахори, русский священник, и старый приятель бельгийца, поселившийся здесь уже более пятнадцати лет назад, в столь поздний час, как правило, уже дома и, расположившись в своем любимом жестком кресле, шуршит газетами или же стоя на коленях, молится перед своими древними иконами. Сегодня же он, что-то уж очень задерживается и консьержа это уже начало откровенно волновать.
— Послушайте, Мишель…
Протоиерей неожиданно появился перед задумавшимся бельгийцем.
С длинных, спутанных волос и тяжелой набухшей от воды рясы на промокшие башмаки старика падали крупные капли.
— Послушайте, Мишель…
Амилахори слегка запнулся, но быстро справился с волненьем.
— Достаньте, пожалуйста, водки. Обычной, Русской водки… Бутылку. Я очень устал и продрог…
Он просительно кивнул головой, и так и не поздоровавшись с приятелем, протиснулся мимо бельгийца в подъезд.
-Водки….Всенепременно водки…
Донесся до обескураженного Моне приглушенный голос приятеля и дверь под крышей захлопнулась.

4.
Бледный дрожащий рассвет выбелил заплаканные дождем стекла небольшой квартирки на третьем этаже. Серый промокший Париж казался безликим и плоским, словно поблекшая небрежно выполненная гравюра по рыхлому, второсортному картону.
Возле потухшего камина неловко скособочившись в кресле, сидел Владимир Амилахори, в распахнутом на груди халате и бездумно смотрел на просыпающийся город. На столе стояла полупустая бутылка водки с вызывающе яркой этикеткой. Бесформенные огарки свеч, потрескивая кручеными фитилями, медленно умирали. В доме напротив, загорелись окна. Над крышей мокро захлопали крыльями всполошенные сизари. Из труб робко поползли струйки дыма, такие же серые, как и это серое утро. Но вся эта серая обыденность ускользала мимо внимания священника избитого, изнасилованного ночными воспоминаниями… Воспоминаниями, которые не желали, упорно не желали выпускать его израненную, кровоточащую душу из своих мерзких и липких, словно лесная паутина, пут.
…Вдоль перрона прижавшись к промокшим, заиндевелым бортам теплушек, выстроились только что прибывшие заключенные — женщины.
В черном кожаном плаще, сшитых по ноге сапожках, вдоль шеренги небрежно прогуливается яркая, опасно-красивая молодая женщина, обер -надзиратель Хильдегард Нойманн. Ее голубые, слегка навыкате глаза, казалось, лишь из крайней необходимости скользят по лицам женщин, только что прибывшим в концлагерь Терезиенштадт, однако это отнюдь не так. От взгляда ее не убережешься: видит она и тускло поблескивающие золотые коронки в жаждой распахнутых ртах пожилых женщин, и случайно забытые самоцветные камушки простеньких сережек и красивые, утонченные лица молодых заключенных — потенциальных проституток в лагерных борделях Захсенхаузена, Дахау, Аушвица, Бухенвальда, Дора-Миттельбау, Равенсбрюка, Маутхаузена, Берген-Бельзена и Освенцима. Не забывала она и про женщин с длинными, богатыми волосами. Из человеческих волос немецкие фирмы изготовляли портняжную бортовку и за сырье платили основательно и аккуратно.
— Achtung. Jungfrau ausfallen.
Небрежно выплевывая слова сквозь ярко накрашенные губы, наконец-то заговорила Хильдегард Нойманн. Она прикурила длинную папиросу от спички, суетливо зажженной для нее подскочившей к ней сзади младшей надзирательницей, пожилой женщины с грубым и рыхлым лицом простолюдинки.
Окурок в красной помаде упал во влажный, свинцово-серый снег а обер —надзирательница уже прикуривала следующую папиросу.
Хильдегард Нойманн жестом подозвала к себе одного из солдат охраны, вооруженного автоматом. Тот, передернув затвор встал позади нее, чуть правее.
— Повторяю еще раз, для тех, кто не знает немецкого языка. Целки, а также девицы не старше двадцати лет шаг вперед.
Шеренга заключенных женщин раскололась, и вперед вышло с десяток молодых девушек.
— Gut. Sehr gut. Adolf Eichmann, wird sehr zufrieden sein.- Бросила она удовлетворенно и махнув взводу охраны направилась к высоким крепостным воротам над которыми крупными готическими буквами была выведена откровенно циничная надпись: Arbeit macht frei — «Труд освобождает».
…Владимир приподнялся с кресла, подошел к столу и плеснув теплой уже водки, в тонкого стекла стакан, мелкими глотками, словно не чувствуя водочной горечи выпил. А за окном уже копошилась обычная городская бестолковость и кажется даже робкое солнце пробилось сквозь непогодь, но старик со странной, чуть ли не мазохистской настойчивостью все вспоминал и вспоминал те лагерные дни, когда сволочь судьба, лопату и кайло Володи Амилахори, заключенного под номером 081258, заменила на пошлую близость с Хильдегард Нойманн, жестокой и беспощадной обер — надзирательницей, держащей в страхе не только двадцать тысяч заключенных самых разных национальностей, но и тридцать надзирательниц, в основном женщин немецкой крови.
С трудом выдыхая водочное послевкусие, он словно только вчера ползал перед Хильдегард на коленях, выпрашивая жизнь молоденькой девчушке, родной сестренке Наталье, прибывшей в лагерь с последним эшелоном.
— Дурачок ты Володенька…- С придыханием проговорила надзирательница, оглаживая вспотевший живот. После близости Хильдегард становилась несколько болтливее обычного.
— …Ты даже сам не понимаешь, о чем просишь….Да пойми, в бордели твоя Наталья хотя бы живой останется….Скажи спасибо, что она не жидовочка. Иначе я бы вас быстренько в крематорий перенаправила… Несмотря на то, что ты, мальчишечка, такой смазливый и ласковый… Так —то вот… А война рано или поздно все равно закончится и совсем неважно, на чьей стороне окажется победа. Сестре твоей будет совсем неважно. Ты знаешь, что проституткам лагерных борделей даже татуировки с номерами не колют….Что бы так сказать, не портить товарный вид….Ну, подумаешь, переспит она с десятком другим мужичков, а война закончится, и твоя Наталья о них быстренько позабудет….Да и то сказать, какие они мужики? Так. Доходяги….Дернутся пару раз за две рейхсмарки и все удовольствие….Сам понимаешь, пятнадцать минут для настоящей любви маловато…
Она хмыкнула, бросила взгляд на дорогие наручные часы и, погасив папиросу, усмехнулась:
— Ладно. Хватит болтать….У тебя еще есть пару часов показать, как сильно ты меня любишь…

5.
Старые каминные часы натужно проскрипели полдень, и тут же раздался колокол на городской ратуше. Протоиерей Владимир Амилахори, тяжело вздохнул, перекрестился и начал облачаться в церковные одежды. Сегодня, в его храме службы не было, но он чувствовал страшную, непреодолимую необходимость помолиться за грешную душу Хильдегард Нойманн, женщины надзирательницы в лагере Терезиенштадт, обладая которой в свое время, он дрожал от отвращения и страсти одновременно…

Хильдегард Нойманн (4 мая 1919, Чехословакия — ?) — старшая надзирательница в концлагерях Равенсбрюк и Терезиенштадт. На ее совести более ста тысяч заключенных депортированных в другие лагеря смерти и более пятидесяти тысяч умерщвленных в самом Терезиенштадте.
В первых числах мая 1945 года она покинула стены концлагеря и скрылась. Дальнейшая ее судьба неизвестна.

0

Автор публикации

не в сети 12 часов

vovka asd

898
Комментарии: 48Публикации: 148Регистрация: 03-03-2023
Exit mobile version