Site icon Литературная беседка

Побег (окончание).

..................

Побег (продолжение)

6.
«…Уже несколько дней подряд идем сквозь болота.
Судя по картам, мы находимся где-то в бассейнах рек Лозьвы и Северной Сосьвы. Идем медленно: лошадки измучены дорогой, колыхающимися мхами и тучами комаров, мошки и прочего гнуса, кружащего и над нами. Слава Богу, что Емельян Давыдов, таежник и геолог-самоучка, захватил защитные сетки для лиц. Щадя и жалея боевых наших лошадей, каждый из нас держит в руках по тлеющей дымящейся гнилушке: едкий белесый дым хоть сколько-то отгоняет мерзких насекомых от животных.
Болота довольно однообразные, но иногда на выпуклых островках, среди полярных березок и вереска нет-нет да и блеснет розовым цветом багульник, низкорослый в этих местах…
Иногда, среди осоки, изумрудом ряски и тины притягивают взоры бездонные топи. Давыдов (таежная душа) умеет их чувствовать заранее, и мы покамест не потеряли еще ни одного человека и ни одной лошади. Хотя лошади здесь не менее ценны, чем люди.
Господи, мне страшно от таких мыслей. Даже не верится, что они могли посетить мою голову почти что священника, пусть и бросившего обучение, но все же… Зачем я согласился на эту авантюру? Но с атаманом Дутовым шутки плохи. Александр Ильич резок, горяч и требует полного повиновения от подчиненных. Одно дело погибнуть на коне, в сражении, там хоть все честно: либо ты, либо тебя. Как Богу будет угодно. Но почить в Бозе по приговору трибунала где-нибудь возле вонючей стенки в Богом забытом Миассе – нет уж, увольте.
Наконец, болота закончились, и мы вышли к реке, довольно многоводной, похоже, Щугору. Казачки соорудили шалашики, и буквально за час возле ближайшего порога в черной яме наловили столько хариуса, что его хватило не только на уху и жаркое, но и на копчение, благо братья Поповы в этом были большими мастерами… Что там ни говори, но сухой паек довольно скоро приедается… Достаточно мы его в Германскую пожевали… Решили здесь, на сухом каменистом берегу передохнуть основательно, сутки.
Емельян Давыдов намекает мне на необходимость нанять проводника из местных, хотя бы из манси. Стращает какими-то «скрытниками», сектантами-староверами, ушедшими в эти дебри целыми семьями, и очень жестокими к случайным людям, обнаружившим их поселения.
Я не из трусливых, но здесь, в этой бесконечной и глухой тайге, наш маленький отряд перерезать – вопрос нескольких минут…
Наступает ночь, писать уже трудно даже при свете костра. Назначил часовых и дай нам Бог проснуться утром…»

…Рано утром Гридин, босым выскочивший по малой нужде, вскрикнул от удивления – всюду, куда только ни падал его взгляд, лежал плотный белый иней: и пожухлая трава, и древняя береза, не успевшая сбросить листву, – все сияло молодым серебром…
Подпрыгивая от холода и нетерпения зэк помчался в дом:
– И в чем же вы, господа казачки, зимой на улицу выходили? В гимнастерках? Слабо верится… – прихлебывая кипяток, настоянный на брусничных листьях, рассуждал Савва, в который раз обходя свой дом…
– Балда слепошарая! – рассмеялся он, увидев возле трубы, уходящей сквозь потолок, маленькую дверцу, ведущую, судя по всему, на чердак…
Две шинели, подпорченные дробью и следами высохшей крови, и бешмет из белого шерстяного сукна, подбитый темно-коричневым каракулем, щедро обсыпанные табачной крошкой, висели на суковатой палке, вбитой поперек крыши…
Бешмет, хоть и был великоват Гридину и от запаха табака свербило в носу, пришелся по вкусу беглому зэку и, обрадованный находкой, он выбрался с чердака, белый от пыли и паутины…
– Живем, Саввушка, живем, – с грустью выдохнул Гридин и, не снимая приглянувшейся одежки, присел на скамейку у окна.
А за окном сквозь слюду еле заметными темными пятнышками кружились редкие снежинки не ко времени случившегося первого снега.

«…Вопрос с проводником отпал сам собой. Низкорослый мужичок, ханты, якобы охотник из деревни Мичабичевник, вышел на нашу стоянку, когда мы уже собирались в путь: тушили костер и приторачивали к седлам джутовые мешки с копченой рыбой. В картах он якобы не разбирался по причине малограмотности, но дорогу к Медвежьему камню, а далее к хребту Маньпупунёр и к семи каменным столбам-останцам показать брался, запросив на удивление мало… На своих кривых коротких ногах, обутых в шитые стеклярусом и орлиными когтями меховые сапожки, он скоро шёл по лиственничной тайге, двигаясь почти наравне с нашими лошадями.
На третий день Давыдов, притормозив свою гнедую, шепотом выразил опасения, показав на выступающий над тайгой пик каменного Шихана:
– Иван Захарович, а ведь кружит нас проводничок, чтоб я сдох, кружит… Этот утес я еще третьего дня видел… И так же слева, как и сейчас. Вы бы спытали его, ваше благородие, на кой хрен ему это нужно?
Я вытащил компас, подаренный мне генерал-лейтенантом Толстовым, и тотчас убедился в справедливости опасений сметливого Емельяна Давыдова.
Глазастый ханты, заметив компас в моих руках, видимо что-то заподозрил и, не дожидаясь допроса с пристрастием, поспешил скрыться в пещере, чернеющей метрах в двадцати от нас. Пытаться преследовать его, вооруженного дробовиком, в этой кромешной темноте было бы безрассудно, и тогда обозленные братья Поповы двумя гранатами засыпали вход в лаз.
Коварство нашего «проводника» стоило нам несколько лишних дней пути. Одно радует, что здесь, поблизости от высоких уральских хребтов, тайга легкая: деревья, в основном кедры и лиственницы, растут далеко друг от друга. Такое ощущение, что мы находимся не в уральской северной глухомани, а где-то в подмосковном парке, в загородном имении какого-нибудь сиятельного князя или богатого заводчика. Ветерок, свободно струящийся сквозь золотистые стволы, отгоняет комаров и мошку, что также приятно.
Внезапно Емельян взмахнул рукой и мы, тревожно оглядываясь, подогнали к нему своих лошадок. Перед нами предстал толстенный пень древней лиственницы, срез которого был зачем-то обильно залит желтым воском. Если верить словам Давыдова, в выдолбленном стволе лиственницы хранятся священные книги «скрытников-староверов». Лиственница не гниет столетиями, и в ее стволах, залитых воском, книгам ничего не угрожает – ни вода, ни годы. Одно плохо: подобные схороны сектанты сооружают обычно недалеко от своих поселений. Я приказал спешиться и, взяв лошадей под уздцы, пройти это место тихо и незаметно.
Мы шли по широкой кабаньей тропе, как вдруг урядник Попов Александр, младший из братьев, неосторожно наступил на какой-то сучок – ловушку. Пропитанная дегтем веревка змеей взметнулась ввысь, и в тот же миг, ломая хвойные лапы, на него сверху рухнул обрубок бревна, утыканный смертоносными деревянными же шипами. Урядник умер на месте, а его лошадь, которой конец бревна переломал хребет, еще некоторое время, загребая копытом желтую хвою, пыталась подняться, жалобно хрипя и глядя на нас мокрым от слез глазом.
Давыдов, полоснув кобыле по шее, прекратил ее мучения и, отводя взгляд от онемевшего Петра, старшего из Поповых, стянул с головы фуражку. Мы последовали его примеру, и лишь побелевший лицом старший урядник грохнулся на колени перед братом и, что-то бессвязно мыча, пытался с искалеченного тела сбросить утыканное шипами бревно…
– Упокой, Господи, душу безвременно погибшего Александра Владимировича Попова… Аминь…»

7.

Выпавший так рано снег сошел на следующий день, но ежеутренние заморозки говорили сами за себя: осень прошла, того гляди, грянет и зима. Зима…
Несколько суток подряд метель завывала голодной волчицей, швыряя в слюдяные оконца пригоршни жесткого, колючего снега. Гридин во двор почти не выходил, разве что прихватить охапку дров из поленницы, запасливо заготовленной казаками, да за соленой рыбиной или же медом. Все эти дни Савва проводил в постели: лежал, с тоской глядя в низкий потолок, слушал завывание ветра да треск промороженных дров в печке, разговаривал сам с собой, философствуя ни о чем, читал записки подъесаула Хлыстова и отчаянно тосковал.
Когда пурга закончилась и на дом обрушилась звенящая тишина, Савелий как бы даже и расстроился: настолько органично вписывались тоскливые завывания ветра в мирные домашние звуки. А вот утихла метель и скит ровно осиротел: тишина давила на зэка во сто крат сильнее пьяных криков барака, высокомерного громкого мата накуренных вертухаев…
Тщательно упаковавшись в теплый бешмет и сапоги, в лагерную свою шапчонку, с винтовкой на плече, Гридин вышел во двор. Глаза резануло: казалось, яркое, огромное солнце одновременно отражалось в каждой снежинке… А снежинок этих тысячи, сотни тысяч! Плетень почти полностью замело, и теперь вокруг дома возвышались неправдоподобно красивые, сияющие барханы… Снег поскрипывал под ногами, но было не холодно: полное безветрие и солнце… И тишина… Казалось, всеобщий вселенский мир воцарился над скитом, засыпанным снегом, словно некто всесильный и всемогущий распростер свои длани, и никто, совершенно никто не посмеет не то что нарушить этот дрожащий от солнца и тишины мир, а даже и помыслить об этом… Отбросав от калитки толику снега (лишь бы протиснуться), Савва приторочил к своим сапогам надыбанные на чердаке странные, короткие и необычайно широкие, лыжи, подбитые желтоватым мехом. Несмотря на внешнюю неказистость этих «снегоступов», по глубокому снегу шлось в них довольно ходко даже и без палок.
Тишина в тайге обманчива и только на первый взгляд кажется полной: вот треснул с сухим ружейным звуком промороженный березовый ствол, вот захлопали где-то вдали, за молодым ельничком, спугнутые кем-то неуклюжие куропатки, а вот заскрипел предательски снег, зашуршала сухой пробкой сосновая кора – сохатый прет через тайгу. Куда прет, зачем, кто знает?
Гридин прижался спиной к торчащему из снега валуну, кварцевому обломку в два человеческих роста, снял шапку и, подставив вспотевшую, исходящую бледным паром голову под лучи солнца, бездумно прикрыл глаза, отдыхая, впитывая всем своим существом покой и свободу…
Солнце пробивалось сквозь опущенные веки розовым светом, и Савелию хотелось верить, что теперь уж точно вся его оставшаяся жизнь пройдет в такой же розовой, покойной тишине.

Зэк встрепенулся, широко зевнул и, растопырив руки, оторвался от валуна: решил пройтись туда, к ельничку, за куропаткой, как вдруг со стороны тайги раздался тоскующий волчий вой, к которому вскоре присоединился еще один, потом еще и еще… И вот уже вся волчья стая, казалось, зашлась воем, страшным, голодным, с каждой минутой все более и более громким.
– Суки! Суки! Суки… – в исступлении зашелся Гридин и, схватив ружье, выстрелил дважды в синее, неправдоподобно синее, глубокое небо.
Он бежал в сторону спасительного скита, бежал, загнанно оглядываясь, глотая обжигающий горло воздух вперемежку с горькой, тягучей слюной, отчетливо соображая, что против целой стаи голодного зверья здесь, в лесу, даже с карабином, ему не совладать…
– Суки! – задыхаясь, прохрипел Савва, обессиленно вваливаясь в дворик скита.

– Суки, – обиженно повторил он в голос, непослушными пальцами запирая калитку на заиндевелую щеколду. – Такой день…
А темные, высоко подпрыгивающие из-за глубокого снега силуэты волков уже показались у края леса.
Их было много… Перестроившись на бегу в цепочку, стая начала огибать обнесенный плетнем скит. Плотный пар при каждом выдохе зверья вырывался белыми облачками из ощеренных волчьих пастей. Волки как-то вдруг, уж очень дружно, оборвали вой, но от этого приближающаяся стая показалась Гридину еще более страшной…
С каким-то странным, несколько даже радостным, воодушевлением, словно после доброго стакана неразбавленного спирта, он забежал в дом, схватил в охапку все винтовки и, засыпав в карманы по горсти чуть слышно звякнувших патронов (благо цинковая коробка с ними стояла тут же, под скамейкой), выскочил во двор. Не раздумывая, повинуясь своему инстинкту, быть может, не менее древнему, чем у волков, Савелий, приставив лестницу, забрался на крышу стоящего во дворе схорона, в котором, кроме пары пересушенных, пересоленных щук да капелюхи меда, ничего уже не осталось… Отбросив сапогом лестницу, зэка усмехнулся, ожидая появления хищников во дворе.
– …Ничего, ничего, падлы! Идите, идите, а то что-то я вас заждался… Ну, где же вы?! – уже ничего не соображая, словно в горячечном жару, кричал Гридин, пристраиваясь на скользкой, заснеженной покатой крыше.
Громкий треск ломающихся кольев плетня заставил Савелия резко повернуться. Крупный лось, с роскошными рогами на гордо поднятой голове, грудью проломив плетень, ворвался во двор скита, глубоко пропоров при этом заостренными кольями и прутьями брюхо возле паха. Сделав несколько беспорядочных кругов по заснеженному двору, смертельно раненое животное упало возле крыльца, и несколько раз дернув мощными, длинными ногами, затихло. От осклизлых сизо-красных кишок, вывалившихся на снег, пахло горячей кровью и свежим навозом…
Волки, почуяв свежую кровь, уже более не опасаясь, ринулись в широкий пролом… До этого случая Гридин видел волков только в детстве, в зоопарке, но там, в тесных грязных вольерах, они напоминали скорее беспородных дворняг, линялых и худосочных. Эти же, взросшие на воле, на свежеубиенной добыче, были не в пример мощнее и выше в холках. Первым прорвался во двор крупный темно-серый кобель и, не обращая внимания на сидящего на крыше «скворечника» человека с ружьем, рванулся к сохатому, проглатывая на бегу пропитанный кровью снег. Выстрел и громкий визг вожака стаи слились в нечто страшное, рвущее на части душу и уши возбужденного зэка. А тот, уже более не обращая внимания на недобитого волка, стрелял и стрелял во все прибывающих и прибывающих хищников. Он и сам уже, похоже, превратился в хищника, злого и беспощадного, троекратно подстегнутого собственным животным страхом. Это была не охота… Это была бойня… Выстрелы, пороховой едкий дым, отборный радостный мат торжествующего каторжанина и взвизгивания убитых и только раненых волков, переплетаясь, превратились в дикую первобытную какофонию торжества человека над зверем.
Скоро, до обидного скоро все закончилось… Несколько уцелевших волков и легких подранков, пачкая снег пятнами крови и мочи, подвывая от обиды и боли, скрылись в лесу. Гридин же, мокрый от пота и перевозбуждения, все еще не решаясь спуститься вниз, одиночными прицельными выстрелами добивал лежащих на истоптанном, темном от кровавых проталин снегу волков.
Спрыгнув вниз, Савва, с трудом переставляя все еще дрожащие ноги, направился в дом за топором: лося было необходимо разрубить на части и, покамест еще не слишком темно, забить мясом эту хитроумную кладовочку. Но сначала, все ж таки, закурить…

8.

«Похоронив Александра Попова, мы уже вчетвером двинулись дальше в горы. Но по тропам теперь старались не двигаться, благо лес с каждой верстой становился все реже и реже. Высочайшие кедры, лиственницы и сосны уступили место корявому низкорослому кедрачу да странно изогнутым низеньким березкам. Копыта наших лошадей все чаще и чаще начинали скользить и разъезжаться на гранитных и базальтовых валунах, поросших толстым мхом.
По совету Емельяна Давыдова, мы вновь спешились и шли впереди лошадей, выбирая путь. Неожиданно лес оборвался, и мы оказались на плоской, будто искусственно выровненной каменной площадке, размером разве что чуть меньше, чем плац при Екатеринбургских гренадерских казармах, с десятком небольших округлых луж.
Давыдов вдруг неизвестно чему обрадовался и, подбежав ко мне, взмолился:
– Ваше благородие, разрешите объявить банный день. Сколько ден уже не мылись, как бы не обовшиветь.
Я было удивился, но он тут же подвел меня к ближайшей луже и, погрузив в нее руку по локоть, объяснил, что это на самом деле каменные чаши и в них собирается талая или дождевая вода, очень мягкая и теплая в это время года. Я пригляделся и не мог не согласиться с ним. Чаша была довольно глубокая, а вода в ней и в самом деле была очень теплая, особенно в сравнении со студеными водами горных рек, виденных нами ранее.
Уже через четверть часа мы все неглиже лежали в этих самых каменных чашах, покуривая папиросы и лениво переговариваясь, а наше обмундирование, хорошенько прополосканное, сохло рядом на нагретых камнях, овеваемое теплым ветерком, дующим с юга с завидным постоянством.
Опасаясь ночного нападения местных лихих людишек, мы решили устроиться здесь же, на этом каменном плато. Оделись в высохшее белье и, перекусив копченой рыбой, легли отдыхать. Я присел у единственной тропы, ведущей к нашему бивуаку, и при затухающем свете солнышка написал эти строчки.
Господи, когда же все это закончится? Чем дальше мы забираемся на север, тем явственнее я понимаю, что предприятие наше бесполезное, и красных нам скорее всего не переиграть… Поздно, похоже. Поздно…»

На дворе почти стемнело, когда Гридин закончил, наконец-то, с разделкой лосиной туши.
Куски мяса быстро замерзали на морозе, в кладовку Савва их уже закладывал твердыми как камень. Несмотря на кажущиеся небольшие размеры кладовочки, лось, разрубленный на части, вошел практически полностью. Лишь голова с раскидистыми рогами осталась валяться в окровавленном снегу возле деревянной колоды , Савва просто не знал, что с ней сделать.
Желудок сохатого Савелий, хорошенько промыв в ледяной воде, прямо в ведре поставил вариться на печь, на всю ночь… Когда Савва был еще маленьким, их домработница баба Клава частенько готовила сочные рулетики из говяжьего рубца.
Застывшие, твердые, словно поленья, тела расстрелянных волков зека уже затемно оттащил ближе к лесу и сбросил в небольшой овражек. О том, чтобы содрать с них шкуру, Гридин даже не подумал, скорее всего, он просто не сумел бы это сделать…

А ночью, когда он расслабленно лежал на постели и блаженно прислушивался к бульканью бульона в ведре с кипящим рубцом, к нему опять явился подъесаул Хлыстов.
Присев где-то в ногах, в тени от печки, он со смешком осведомился, слегка покашливая:
– Ну что, раб божий Савелий, одиноко?
– Одиноко, – зэк, казалось, совсем не удивился странностям этой беседы с давно усопшим подъесаулом.
– Ну, что тебе все неймется, старый? И закопал тебя, и крестик поставил, и панихиду даже справил… Чего тебе еще?! Зачем приперся-то? И откуда имя мое узнал?
– Эх ты, варнак беглый… Приперся… Просто пришел поболтать с тобой, за жизнь, так сказать. Мне ведь там тоже не ахти как весело…
Старик легко поднялся и, уходя за занавеску, вновь повторил ворчливо:
– Варнак, он и есть варнак…

А Савелий после событий с волками совсем затосковал. Все чаще он заходил в часовенку, подметал пол, тряпицей протирал иконы, зачем-то протапливал печь и уходил, громко хлопая ветхой дверью.
Часами зек сидел на берегу замерзшей реки, конопатил и ремонтировал для чего-то рассохшуюся лодку, а то, пробив небольшую полынью возле берега, пробовал мыть золото в самолично грубо сработанном лотке.
Золота было много…
Иной раз в лотке среди золотого песка выкатывался и самородочек, пусть и не очень большой, а все-таки.
Гридин равнодушно ссыпал золотой песок вместе с самородками в большую жестянку от монпансье, найденную в церкви, и иногда, когда совсем уж сон не шел к нему, измотанному одиночеством, Савва зажигал фитиль лампы-бидончика и часами перебирал золото пальцами, скорее всего бездумно, механически…
А однажды он поймал себя на странной мысли, что, может быть, и не стоило уж так цепляться за свою никчемную жизнь в схватке с волчьей стаей.
– Да кому нужна такая жизнь, волчья?! – думал он, час за часом бесцельно мотаясь по жарко натопленной комнате.
– Прав был Иван Захарович, ох как прав… Варнак я и никак иначе… Варнак…

«… Плато с каменными чашами осталось позади, а впереди одна неизвестность. Лошадей и большинство припасов мы были вынуждены оставить под присмотром старшего урядника Петра Попова, все равно после гибели брата он стал ровно малахольным, разговаривал сам с собой, частенько хватался без причины за оружие, часами плакал. А мы, с мешками на спине, вступили на узкую уступчатую тропку, шедшую по самой вершине хребта, чем-то напоминающего разрушенную стену древнего замка. Лошадям по тропе этой пройти не представлялось никакой возможности, тем более груженым, с седоками.
Едва мы поднялись на несколько метров вверх по тропе, как на нас обрушился резкий холодный ветер, от которого до этого нас спасали высокие скалы. Камень под нашими ногами местами покрывали мхи, замерзшие и опасно скользкие. Идти поодиночке было чревато, и мы обвязались длинной и прочной веревкой. Хребет скоро, через пару верст, повернул налево, и нам, наконец-то, открылся вид на те самые, столь долгожданные семь каменных столбов-останцев. Я, шедший во главе нашего маленького отряда, остановился, пораженный увиденным. Зрелище и правда было необычайно завораживающим.
Вид семи отдельно друг от друга стоящих черных скал, рвущихся в небо на фоне кроваво- красного заката и темнеющей внизу волнистой тайги, даже у нас вызывал необъяснимый ужас вперемешку с восторгом, а что уж говорить про местные, по большей части практически первобытные племена.
У подножия одного из столбов, в пещере, якобы и находилось то, ради чего мы забрались в этакую глушь, ради чего уже погиб один человек, а сколько еще погибнет, одному Богу известно.
Укрывшись за небольшим каменным уступом, испещренным древними рисунками, мы, запалив небольшой костерок, устроились худо-бедно на ночлег.
Господи, что нас ждет завтра? Помоги, Боже, рабам твоим: Ивану, Петру, Емельяну и Алексею. Аминь…»

9.
…Из куска лосиной шкуры, тщательно отчищенной и обклеванной синицами и поползнями, Савелий сшил нечто схожее с рюкзачком, держал его в доме, в углу под иконами, и ссыпал в него золото, как только баночка от карамели вновь наполнялась…
Лодку Гридин, как смог, подлатал: большие щели забил тонкими кедровыми плашками, проконопатил ее мшистыми жгутиками, пропитанными лосиным жиром. Вместо краски ученый жизнью зэка за несколько приемов, сварил жутко вонючую, но вроде бы стойкую пасту из смеси кедровой живицы и медвежьего жира, коей и обмазал лодку со всех сторон толстым, быстро загустевшим слоем.

Подъесаул Хлыстов в последнее время что-то зачастил… Раньше он приходил изредка, да и то только по ночам и задерживался ненадолго, теперь же посещения надоедливого старика стали практически ежедневны. Голос его, негромкий, но упрямый, не терпящий возражений, доставал Савелия везде, где бы тот ни находился. И хотя Гридин иногда и пытался, резко повернувшись, поймать назойливого собеседника, но за спиной зэка, как всегда, никого не оказывалось: хитроумный казак успевал скрыться, чтобы через мгновение очутиться уже совсем в другом месте. По первости эти назойливые беседы раздражали Савелия, но через пару-тройку недель он настолько свыкся с наставлениями неугомонного подъесаула, что уже начинал скучать, если не слышал, не ощущал его присутствия хотя бы с час…
– Ну и зачем ты, детинушка, золотишко все моешь и моешь? Что тебе оно, тем более здесь, в глуши, когда за весь свой мешок ты не то что бабу, например, или там собаку какую-никакую не купишь, но даже и хлебца или, положим, картошечки и то не укупишь?.. Брось, говорю, лоток, брось… Сбегай-ка ты, паря, лучше к вон тем рябинкам, я там в свое время глухарей снимал от души… Надоела небось сохатина?
Савва, ни слова не говоря, красными от студеной воды пальцами выбирал тускло блестевшие золотинки и мелкие, как дробь, самородки в жестянку и, прихватив винтовку, шел за несколько верст к указанным рябинам. Глухарей там, естественно, не оказывалось, и лишь большая стая клестов нехотя поднималась с кривеньких, уже полуобъеденных деревьев.
– Вот же сволочной старикашка, опять надул! – сплевывал с досадой в очередной раз ошельмованный мужик и пустым возвращался к скиту… От тетрадочки осталось всего несколько листочков, и Савелий выточил из орешника трубку с длинным отполированным мундштуком… Обкуривая трубку, Гридин исходил надсадным кашлем, сходным с собачьим лаем. Вытирая ладонью сопли и выступившие слезы, зэка материл понапрасну старика Хлыстова и, прочитав толику его записок, скручивал «козью ножку», которую тут же выкуривал с видимым удовольствием…

«…Утром мы, мокрые от обильной росы, позавтракали рыбой и начали спуск к еле заметным в плотном молочно-белом тумане утесам. Идти приходилось очень осторожно, ноги нещадно скользили на влажных и частенько неверно качающихся камнях.
У подножия первого из семи каменных столбов-останцев, я, как и было уговорено с атаманом, сломал красный сургуч и вскрыл пухлый, упакованный в плотную серую бумагу пакет. В нем оказались две заношенные остроконечные «богатырки» с красными звездами, красноармейская линялая гимнастерка и небольшой конверт.

“Господин подъесаул, коли вы вскрыли сей пакет, значит, ваш отряд уже у цели. Может быть, вы посчитаете мой приказ приказом выжившего из ума человека, но заклинаю вас сделать все, о чем я вас прошу. Иван Захарович, у подножья второго столба, если идти с юга, должна находиться пещера, в которой вот уже несколько сот лет хранится так называемая Золотая баба, предмет поклонения почти всех уральских, сибирских, алтайских и северных народов-идолопоклонников. Что это за баба, как она выглядит, я не имею ни малейшего представления, да это и не важно, а вам, господин подъесаул, надлежит либо вывезти эту реликвию, либо уничтожить ее, а на месте, где она находилась, оставить эти предметы красноармейского обмундирования. Вы, может быть, сочтете это полной глупостью и пустяшной, детской затеей, но, зная мстительные характеры аборигенов вышеупомянутых мест, я хочу, чтобы у красных сволочей, кухаркиных детей, возомнивших себя хозяевами России, под ногами горела земля сибирская… И да хранит вас Бог. За сим Атаман Оренбургского казачьего войска Дутов Александр Ильич.
5 мая 1918 года от рождества Христова”.

Прочитав письмо атамана, я закурил и пустил бумагу по кругу. И хотя, после беседы с генерал-лейтенантом Толстовым, я предполагал нечто подобное, но теперь, здесь, вся эта затея мне все меньше и меньше нравилась…
Я знал господина Дутова, как жесткого и грубого командующего, но я не мог согласиться с ТАКИМ планом. Честь офицера не позволяла унижаться до приёмов и подлогов большевиков, которые шли на любые провокации и обман для достижения целей.
Пусть мы, Белая гвардия, проиграем эту войну, но мы выиграем её морально!
Мои размышления прервал возглас:
– Господа,- вскочил на ноги сидевший до этого на пне Давыдов,- да зачем нам все это нужно?! Если мы эту чертову куклу украдем, или тем паче порушим, то не у большевиков, а у нас под ногами земля запылает, и нам уже из тайги живыми не выбраться. В этих гаях и сгинем…
Громыко Алексей также был против плана, задуманного Дутовым:
– Ваше благородие, Иван Захарович, ну ее к лешему, бабу эту… Возвернемся назад, пока Бог хранит… А что сказать атаману, у нас еще будет время ещё время подумать.
В душе я был полностью согласен с товарищами, но уйти, не бросив взгляда на эту «Золотую бабу», я просто не мог.
– Сделаем так.
Давыдов и Громыко, щелкнув каблуками, вытянулись.
– Я сейчас схожу один, посмотрю на идола этого, и через час начнем восхождение на плато.
Я забросил красноармейскую одежку в колючий кустарник и, не оглядываясь, направился ко второй скале.
В полутьме большой пещеры я увидал высоченную, более трех метров, фигуру женщины, грубо вырезанную из дерева. Она сидела на большом плоском камне. Поражали её обвислые груди и толстые, выпирающие губы, которые были черны от высохшей крови, а в руках у нее покоилось широкое блюдо, чуть ли не медный таз, доверху заполненный золотыми монетами и грубыми украшениями.
Справа и слева от идола, вдоль стен, покрытых халцедоном натечным, навалом лежали десятки, сотни отрубленных по локоть рук. Многие из них явно лежали не один десяток лет, высохли и сморщились, от некоторых шел ни с чем не сравнимый запах гниения. При моем приближении рой черных, отливающих зеленью мух поднялся над этими страшными трофеями или жертвоприношениями.
Я, человек истинно верующий в Бога, даже под расстрелом вряд ли бы согласился на уничтожение этой, пусть языческой, но все равно почитаемой людьми, святыни.
Я выскочил из пещеры, и, как оказалось, вовремя. В том направлении, где остались мои казаки, слышались глухие выстрелы наших винтовок и раскатистые – дробовиков… Подбежав к товарищам, я понял, что они отстреливаются вслепую, не видя противника, а те, напротив, из густых зарослей малины и морошки стреляли прицельно, наверняка. И у Давыдова, и у Громыко уже кровоточили небольшие, но болезненные раны от крупной дроби местных охотников. Выстрелив пару раз в сторону кустов, я, а следом и оба приказных бросились к тропе, ведущей на плато, пригибаясь к земле и петляя на бегу… Крупная дробь еще долго царапала камни, за которыми мы прятались, пока короткими перебежками поднимались в гору.
– Кажись, оторвались, ваше благородие, – прохрипел Давыдов, выскакивая на плато и бросаясь к своей лошадке, коротко заржавшей при виде хозяина…
«Да, оторвались, – подумал я, направляясь к встречающему нас старшему уряднику Петру Попову. – Оторвались… Надолго ли?»

10.
…Зима явно шла на убыль. У кедра лохматые лапы несколько приподнялись от земли и изогнулись – нет более верной приметы, что дело идет к весне… Да и без кедра все было ясно: конец зиме, конец…
“…Что затуманилась, зоренька ясная,
Пала на землю росой!
Что призадумалась, девица красная,
Очи блеснули слезой!”
– Ну, ты, дед, даешь, – хмыкнул Савва и резким тычком вогнал жало топора в доску крыльца. – Мало того, что ты и так со мной ежедневно болтаешь, ровно живой, так теперь еще и петь надумал… Он сидел на просохшем под солнцем крыльце босой, подстелив под ноги кусок лосиной шкуры: солнце солнцем, но снег даже во дворе пока еще полностью не сошел – прохладно…
– Ну, так что же, Савушка, – в голосе Хлыстова явно чувствовались виноватые нотки. – Я, понимаешь ли, песню эту очень любил. Иной раз скачешь по степи, долго, день почитай из седла не встаешь, да если еще шашкой от души намашешься, а вот запоешь негромко, для себя, вполголоса, и веришь – как будто и не уставал… Сам не знаю отчего…
“…Много за душу твою одинокую,
Много я душ погублю;
Я ль виноват, что тебя черноокую
Больше, чем душу, люблю!”
Гридин, все так же улыбаясь, отложил свежеструганное весло, сгруппировался, словно кошка перед прыжком, и, оттолкнувшись босой пяткой от обиженно скрипнувшей доски крыльца, резко повернулся… Как всегда, Господин подъесаул (до чего же скор, старая сволочь!) обманул Савелия: ни на крыльце, ни в полутемных сенях никого не было. Лишь наглый смешок раздался где-то за углом. Зэка фасонисто, по блатному цыкнул слюной сквозь зубы и, смахнув ногой с крыльца золотистые стружки, пошел в дом. Громкий, протяжный треск, ударив в спину расслабленного зэка, бросил его, испуганного, на пол. Треск повторился, но на этот раз еще более громкий и резкий, и Гридин сообразил, что это может быть не что иное, как начало весеннего ледохода. Натянув кое-как сапоги на босые ноги, он, проваливаясь по колено в жесткий, крупчатый снег, поспешил к реке. Зеленоватый лед от берега до берега пересекала крупная извилистая трещина толщиной в руку. Лед, на изломе толстый и блестяще-влажный, отливал бутылочным стеклом, радостно поблескивал, разбрасывая тонкие радужные лучики…
– Господи, наконец-то весна! – Савелий обессилено присел на перевернутую, загодя перенесенную выше на берег лодку, и, облокотившись на ее округлое рубчатое дно, громко, трубно высморкался… – Весна…

«…Без лишних слов, мы взобрались на лошадей и направились к тропе. Цокот копыт заглушил звук выстрела снайперской, по-видимому, винтовки, пуля рассерженной пчелой пролетела над головой моей лошади и с явственным чмоканьем вошла уряднику Петру Попову, ехавшему по правую от меня руку, в живот, чуть выше пряжки ремня. Мужик ойкнул и, зажав растопыренными пальцами тут же почерневшую от крови гимнастерку, откинувшись назад, упал под ноги своей кобыле. Кровь, просочившись между пальцами, попала в ближайшую каменную чашу и, извиваясь розоватыми кудрявыми завитушками, растворилась в воде.
Спрыгнув с коней, мы попытались перебинтовать раненого, но тот, вдруг решительно вырвавшись из наших рук, приподнялся и проговорил, тихо, но внятно, сощурившись куда-то в сторону обрыва:
– Тише, братцы, тише. Неужели вы не слышите? Ну…
Мы непроизвольно прислушались, но, кроме шума ветра да вороньего карканья откуда-то снизу, из зеленеющих под нами крон деревьев, ничего не услышали…
Петр приподнял окровавленную руку с вытянутым указательным пальцем и, улыбнувшись посиневшими губами, прошептал:
– Сашка, Сашка меня зовет, а вы здесь расшумелись… Тише, Христа ради…
И неожиданно шагнув к обрыву, круто уходящему вниз, не мешкая, шагнул в пропасть.
…Вот уже несколько дней мы, практически не слезая с коней, бежим сквозь враждебную тайгу на юг, лишь иногда давая им часовой роздых. Несколько раз наш небольшой отряд обстреливали невидимые нам люди. Чем эти охотники смазывают дробь – неведомо, но ранки необычайно быстро загнивают и очень болезненны… Гной вместе с сукровицей сочится не переставая, а целебные листья подорожника нам покамест еще не попадались. Давыдов иногда примечал поднимающийся над гаем дым сигнальных костров, и мы вынуждены были обходить засады за несколько верст… Преградившая нам путь, пока еще бурная, полноводная по-весеннему река принесла нашему отряду неожиданное спасение. Мы заметили, как ниже по течению к берегу причалил местный рыбак и, вытащив на камни свою лодчонку, с веслами на плече исчез в кустах… Было очевидно, что бурную реку эту с лошадьми нам не осилить, а оставаться на берегу было смерти подобно, и мы вместе с Давыдовым и Громыко, привязав бедных, преданных животин к осине, забрались в лодку и, оттолкнувшись от берега, отдались на волю волн и Божьему расположению к нам… Простите нас, лошадки… Надеюсь, вас найдут скорее наши преследователи, чем оголодавшие волки или рыси…»

Гридин кое-как слепил из ивовых ветвей нечто схожее с мордой, побросав в нее остатки мяса и костей, и далеко, насколько хватило сил и бечевки, закидывал ее в воду. Хоть какое-то, но дело, удерживающее его возле практически освободившейся ото льда реки… Теперь Савва как бы «на законных основаниях» (как же, ловля рыбы дело нужное, все лучше, чем дома в четырех стенах сидеть), блаженно щурясь, часами поглядывал на черную воду с большими ледяными кляксами, медленно проплывающими мимо него… На мясные объедки рыба зарилась редко, но зато теперь, практически каждый вечер, Савелий варил крупных раков до оранжевого свечения и ел их, запивая черным травяным настоем…
Все бы хорошо, но одуревший от одиночества зэк явно чувствовал, что еще немножко, совсем чуть-чуть, и он сойдет с ума…
А тут еще проклятый казак со своей нескончаемой, унылой песней…

11.
«Товарищам моим совсем плохо. Я не врач, но мне кажется: у них все признаки гангрены. Вокруг ранок от дроби – огромные, с ладонь, багрово-сизые пятна, от ран дурно пахнет. Жар…
Отсутствие весел сказывается на скорости хода лодки. Первое время я еще пытался подгребать ладонями, но, поняв тщетность подобных действий, плюнул и, пересев на нос лодки, лишь иногда с трудом направлял её в ту или иную протоку, коими богата эта безымянная река. Молю бога, чтобы нам не попались пороги: без весел мы однозначно приговорены…
Сколько дней мы плывем, я уже точно и не скажу…
Сегодня ночью умер Давыдов Емельян. Я спал и не видел этого, но, обнаружив его тело, изогнутое дугой на дне лодки, догадался, что он, наверное, страшно мучился перед кончиной… Громыко Алексей пока еще жив, но бредит не переставая, плачет и зовет матушку…
Господи, упокой душу усопшего раба твоего Емельяна, а нам дай шанс выжить… Голова кружится, ежеминутно хочется пить… Боюсь, что и у меня жар…
Лодку прибило к берегу, и я, увидев шедшую от песка тропку, пошел по ней… Каково же было мое удивление, когда на небольшой поляне совсем недалеко от реки я увидел старенькую часовенку и небольшой домик поблизости от нее. Господи, неужели там люди? Православные?..
Скит оказался заброшенным, хотя и не разграбленным. Хорошо хоть это… Перенес Алексея Громыко в дом, а Алексея в часовню…Передохну и займусь похоронами… Спасибо тебе, Боже, за милость твою… Спасибо»
Самокрутку, свернутую из последнего листочка записок подъесаула Уральского казачьего войска Хлыстова Ивана Захаровича, Гридин искурил на берегу реки… Выбросив окурок в мутную, глинистую воду, он уже было собрался идти домой, как вдруг заметил на небольшой, чуть более крышки стола, плывущей льдине что-то черное.
– Неужто косуля, – обрадовался Савва. Мясо уже подходило к концу, а в лес он идти побаивался: опять по ночам частенько слышался волчий голодный вой. Судя по всему, в этих местах вновь появилась стая.
Плюнув на холод, Савелий, прихватив длинную коряжину, валяющуюся на берегу, вошел в воду. Провалившись по грудь в студеную реку, он зацепил палкой льдину и аккуратно, не торопясь, начал подтягивать ее к берегу. На хрупкой, неверно покачивающейся льдине лежала, свернувшись в комочек, молодая женщина, скорее даже девушка, в темном пальтеце и промокших валенках.
– …Ах, еб… – начал было ошарашенный зэк, но тут девушка приподнялась надо льдом и, упершись в холодное крошево красными, озябшими руками, посмотрела на него удивительно крупными зеленоватыми глазами…
– Дедушка, дедушка… – лицо ее сморщилось в плаче, и она вновь упала на лед, сотрясаясь в рыданиях, горьких и беззвучных…

…Подбросив в печку дров, Гридин положил девушку на медвежью шкуру своей постели и рывком, неуклюже и грубо стащил с ее плеч промокшее, отяжелелое пальто. Легкое платье и поношенная шерстяная кофточка, еле сходившиеся на округлом ее животе, также были пропитаны холодной талой водой.
Отбросив неожиданно возникшее чувство неловкости, Савелий, не обращая внимания на робкие, бессвязные протесты девушки, раздел ее догола и грубой, жесткой своей ладонью начал растирать по шершавому, в морозных пупырышках тельцу размякший возле раскаленной печки медвежий жир, гадая, как, отчего эта беременная молодая женщина оказалась на льдине, на реке…
– Никак на сносях бабенка?! – ехидно поинтересовался у него за плечом вездесущий Хлыстов.
– Глядишь, через месяц родит… Что делать-то будешь, паря?
– Не знаю, отстань за ради Бога, – отмахнулся от казака Гридин и, аккуратно перевернув девицу на бок, растер жиром ее спину, ягодицы и ноги, вплоть до маленьких, розоватых пяточек…
– Смотри, милок, вдруг что не так пойдет, или, того хуже, вдруг при родах отойдет… Что тогда? Мясом дитятко кормить станешь?
– Да что ты раскаркался, ваше благородие?! – взорвался зэк, выпрямляясь. – Сам знаю, к людям нужно. Но не сегодня, и не завтра, а как приспичит, так и поеду…

– Дедушка! Дедушка, а кто меня вчера раздел?
Савва тяжело проснулся, приподнялся с брошенной на пол рухляди, где проспал остаток ночи, и ошалело уставился на беременную девицу. Она уже успела одеться в свое хоть и мятое, но высохшее платьице и выглядела необычайно мило, по-домашнему.
– Да какой я тебе дедушка? – Савва обиженно засопел и, запахнувшись в потрепанный уже бешмет, присел на лавочку. – Мне, девочка моя, всего-то сорок два скоро будет… А ты: дедушка…
Она, прыснув, присела рядом и тонкими пальчиками прикоснулась к его всклокоченной, черной, с редкими седыми пучками бороде.
– А это что, дяденька?
Зэк почесал буйную неухоженную свою бородку и, тоже смеясь, ответил, глядя в зеленую бездонность ее глаз:
– Да понимаешь, девонька, не могу я, несподручно как-то бриться без зеркала, да к тому же саблей… Ну, не умею…
Она посмотрела на арсенал, развешанный на стене, и в голос рассмеялась, весело и беззаботно…
…Девушка странным образом довольно быстро освоилась в по-холостяцки не обустроенном жилище Савелия. Придерживая крупный живот рукой, она проворно носилась по избе: там подметая, там вытирая, там что-то скобля до блеска… Девушка была из разговорчивых, и часами не умолкал ее высокий веселый голосок, но стоило Гридину поинтересоваться, кто она такая и откуда, тут же умолкала и могла после этого часами молча сидеть на крылечке, укутавшись в просторную и теплую казачью шинель…
Всю тяжелую работу по дому, будь то ходить за водой или же дровами, Савва старался выполнять сам, но девушка, словно верная собачонка, потешно переваливаясь перекормленной уткой, всюду сопровождала хозяйственного мужика.
– Дядя Савелий, – пристала она как-то к нему, когда он, скользя по влажной глине и шепотом матерясь, пер в горку полное ведро мутноватой воды, – а ты почему здесь живешь совсем один? Ты, что ли, староверец? От людей ушел? К Богу?..

– …Ага, варнак, попался… – встрял в разговор язвительный Иван Захарович. – Ну и что ты ей теперь на это ответишь, кем назовешься: баптистом или геологом? – Господин подъесаул хрипло рассмеялся и закашлялся глухим, удаляющимся кашлем.

– Нет, зоренька, – обреченно признался ей зэк, вновь хватаясь за дужку ведра. – Никакой я не баптист, да и геолог я тоже никакой… Вор я, девочка. Вор. Самый что ни на есть обыкновенный квартирный вор… А теперь к тому же и беглый…
Девушка умолкла, приотстав, расстроено поглядывая на ссутулившегося Савелия.
– …И давно ты тут прячешься, Савелий Александрович? – зэк скорее догадался, чем услышал ее, семенящую где-то позади него. – Давно?
– Кому как, – Савва распахнул перед ней плетеную калитку:
– Кто-то, быть может, и годами в бегах прожить может счастливо, в ус не дуя, а мне эти мои восемь месяцев большим сроком показались…

…Они сидели на лавке, возле остывающей печки, не зажигая света и молчали. О чем думала эта молодая и, надо полагать, из-за беременности ставшая такой чуткой женщина, он знать не мог, а сам, глядя на темные окна, все никак не мог решить: правильно ли он сделал, во всем ей признавшись, или же нет?
– Может быть чайку, дядя Савва? – нарушила она молчание и поднялась с лавки, подошла к накрытому деревянной крышкой запотевшему ведру…
Нагнувшись, девушка зачерпнула чайником воду, как вдруг рухнула на колени и часто-часто, словно старая сука-дворняга в полуденную летнюю жару, задышала широко раскрытым ртом, а потом, отчаянно схватившись за живот, с криком упала Савелию в ноги…
– Да ты что, родная?! – засуетился тот и попытался приподнять роженицу.
– Ой, йёй, йёй, больно, больно мне! – запричитала она как-то уж очень по-бабьи, прозрачной ладошкой вытирая с лица обильно выступивший пот.
– Потерпи, потерпи родная, завтра по утру ко врачу поедем… У меня лодочка есть… Как знал, на днях весла справил… Потерпи рожать, кому говорю, потерпи… У меня по-хорошему еще ничего, ты слышишь, ничего не собранно… Так что ты поспи пока, зоренька моя, поспи…
Савва поставил на печь котел с оставшимся лосиным мясом, от души посолил воду и приправил молодой, совсем мелкой еще черемшой, что в изобилии проклюнулась на прогретом южном берегу реки. Покончив с мясом, приоткрыв шторку, Савва прислушался к мирному посапыванию спящей девушки, перекрестился торопливо и вышел из спальни.

…Месяц, четкий, словно вырезанный из сияющей жести, еще болтался в темном утреннем небе, когда в спальне раздался громкий, болезненный стон…
– Ой, дяденька, ой, Савелий Александрович, больно мне! Ой, как больно, мамочка родная…
Гридин заметался по комнате, упаковывая в мешок отварное мясо, завернутое в кусок давно уже порванной на ветошь простыни. Казачью шинель, свернув в тугой узел, так же впихнул в мешок (мало ли что), остатки табака пересыпал в карманы и, накинув на плечо мешок с золотым песком, наклонился над побелевшей девушкой.
– Ну, вот и все, зоренька. Пошли.

– Куда, куда ты направился, Савелий Александрович? – тут же подал голос неугомонный подъесаул. – Вниз по реке сплошные пороги, я проверял в свое время. Сгинете на такой лодчонке. Вверх – на сто верст ни одной деревни… Куда, куда ты, дураковатый?
– Вверх, Иван Захарович, – вздохнул безнадежно Гридин. – Верх…

Набросив на девушку пальто, заботливо поддерживая ее за плечо, он вышел из дома, старательно прикрыв за собой дверь…
…Девушка, свернувшись комочком, укрытая шинелью от росистой ночной прохлады, плакала и вздрагивала во сне на корме лодки, а он, сдирая в кровь ладони грубо оструганными веслами, все греб и греб, монотонно сгибая и разгибая ноющую спину.

– Может, одумаешься, солдатик? – хихикнул примостившийся на носу лодки Хлыстов.
– Ну что тебе она? Ты даже имя-то ее так и не узнал… Чуть-чуть подтолкнуть ее веслом – и все, нет девоньки… Обратно вернешься в скит… Я тебе богатое золото покажу и копь смарагдовую, коли пожелаешь… Дорого камень этот стоит, ох дорого, иной подороже брильянта будет… Что, скажешь плохо нам с тобой вдвоем было? Ведь нет же…
– А не пошел бы ты, Иван Захарович, куда подальше… Надоел, спасу нет…

Он закурил и заметил, что девушка уже и не спит, а со страхом смотрит на него…
– Ты с кем, с кем, дядя Савелий, разговариваешь?
– Не бойся, зоренька, – успокоил ее раздосадованный зэка. – Это я со своим дружком бывшим беседую… В свое время не договорили, вот он и пристает, писатель, мать его… Все в душе моей копается… Человековед…
Гридин выбил трубку о борт лодки и снова взялся за неподъемные, казалось, весла…
– Куда, куда ты меня везешь? – девушка приподнялась и, придерживая живот, осмотрелась вокруг… – Здесь даже деревень-то и тех нет, а уж докторов и подавно не найдешь…
– Туда, – мужик коротко махнул головой, не переставая налегать на весла… – Там уж точно и доктор есть, и медсестра опять же.
Он рассмеялся, старательно моргая, пытаясь сбросить с ресниц предательские слезы… Потом, замявшись, вновь пристал к ней с давно уже мучившим его вопросом:
– Ты лучше, голуба, скажи мне наконец, ну, вроде бы как на прощанье: на кой ляд на лед в такое время пошла?.. И вообще, колись, откуда ты, зоренька, появилась?
Она помолчала, упрямо глядя на Гридина, потом потупившись, выдавила:
– Я, дяденька, из Ивдели, есть такой городок… Я, я специально на лед пошла… К полынье… А потом испугалась… Не смогла… А тут и лед пошел…
Она вновь заплакала, обиженно вытирая слезы маленьким кулачками.
– Ну, зачем, зачем ты меня с льдины снял? Мне уже и не холодно стало… Совсем не холодно. Правда-правда… А теперь у тебя, Савелий Александрович, через меня неприятности могут случиться…
– Неприятности… – хмыкнул он и умолк, ни о чем особенно не думая…
– …Мягко сказать, неприятности…

12.
…Колючка, вышки, длинные бараки лагеря, того самого, откуда прошлой осенью Савелий Гридин так удачно бежал, несмотря на поздний вечер уже отчетливо виднелись сквозь редкие сосны, а он все искал и искал причины и предлоги оттянуть тот момент, когда перед ним вновь откроются высокие лагерные ворота.
Встав на колени, зэк, под недоуменным взглядом роженицы, жесткой ладонью содрал пухлую, мягкую заплатку мха, бугрившегося возле ярко-черных корней завернутой в спираль березы, невесть когда порченой молнией. Быстро по-собачьи выкопав в легкой, песчаной почве небольшую ямку, он потянулся к золоту. Подраспустив тесемки мешка, Гридин захватил несколько горстей самородочков покрупнее и, заполнив ими ямку, вновь вернул мох на прежнее место. Для верности немного его притоптал, поднялся и, отряхнув ладони, нежно прикоснулся к ее волосам, легким и пушистым.
– Ты, зоренька, березку эту крепко запомни, а когда все закончится, купи какой-никакой домишко. Домой, в Ивделю свою не возвращайся… Ни к чему, я думаю. Тут тебе, если дурой не будешь, и на дом, и на скотину за глаза хватит…

– Стой, мужик! Куда прешь! Стой, стрелять буду!
Вертухай-краснопогонник направил на Савелия и девушку поблескивающий свежей смазкой автомат.
– Врача. Позови врача, бестолочь! – Гридин нарочито злобным голосом прогонял из души своей последние сомнения. – Зови лепилу, видишь, девочка рожает…
– Наташа, Наташа я… – пискнула она, а долговязый, черный от щетины грузин-врач в белом расстегнутом халате, из-под которого виднелись голубая несвежая майка и мятые офицерские штаны, уже подхватывал ее, обессилено обмякшую, на руки.
– Наташа?! – он, жалобно проводив девушку взглядом, недоуменно пожал плечами:
– Так какого лешего ты мне раньше не назвалась, а то все зоренька да девочка?.. Чего стеснялась?

На КПП пришел и вызванный дневальным начальник зоны, полковник Смоленский, умный и незлобивый мужик… Прищурив близоруко глаза, он внимательно вглядывался в лицо Гридину, странному типу, заросшему и грязному, одетому в потрепанный казачий бешмет, шаровары с широкими линялыми лампасами и высокие офицерские сапоги тонкой, мягкой кожи…
– …Заключенный Гридин Савелий Александрович, номер сто восемьдесят шесть дробь четырнадцать, статья сто сорок четвертая УК Российской Федерации, часть четвертая. Добровольно вернулся из побега…
Потом вздохнул и, сняв свой заветный мешок, передал его в руки оторопевшего офицера:
– А это вам, гражданин начальник. Может быть, пригодится…
Полковник запустил руку в мешок, поднес ладонь с золотым песком к глазам, хмыкнул неопределенно и, высыпав его обратно, проговорил негромко и веско:
– Ну, хорошо, Савелий Александрович… Сегодня я песочек взвешу и обдумаю… Пожалуй, кило за год вас не обидит? Нет? Ну и ладушки…

13.
Дневальный по бараку широко распахнул дверь в темное, давно не проветриваемое помещение и громко, весело гаркнул:
– Савва, дуй на КПП! Кум приказал. Там до тебя гости приехали! Жена, кажись…
– Какие там гости? – буркнул тоскливо Гридин, отбрасывая старую, зачитанную, в жирных селедочных пятнах газету.
– Мне до звонка месяц остался… Какая, к лешему, жена?

…Возле высоких металлических ворот, усиленных сверху колючкой, в нарядном голубеньком платье стояла красивая молодая женщина с необычайно зелеными, радостно распахнутыми глазами. Рядом с ней, в мокрых, видимо только что промоченных колготках, копошился светловолосый пацаненок лет двух или чуть старше, увлеченно лепивший пирожки из песка.
– Здравствуйте, Савелий Александрович, – протянула она ему узкую, прохладную ладошку. – Я все сделала, как вы и хотели: купила домик прямо возле речки… Хорошая такая речка, тихая… Коровенку, поросенка и даже мотоцикл для вас…
– Для меня? – опешил зэка. – Наташа, ты?! …Мне?!
– Ну да. А кому же еще? – искренне удивилась девушка и, бросив ласковый взгляд на мальчика, добавила: – Если вы, Савелий Александрович, согласитесь меня с таким приданым в жены взять…
Гридин посмотрел на Наташу, на сына ее и закурил:
– Да я же старый для тебя, зоренька, старый…
– Вовсе и не старый, правда, Саввушка?
Мальчик подошел к Савелию и протянул ему пыльную ладонь; коверкая слова он заученно проговорил, потешно, словно для поцелуя, вытягивая губы:
– Папка, здравствуй…
Часовой, прятавшийся от полуденного солнца в тени от будки, громко, намекающе кашлянул…
– Да, да, – зачастил Гридин. – Я сейчас.
Потом подошел к девушке и, словно не веря в ее реальность, слегка дрожащими пальцами прикоснулся к ее щеке:
– Что, Наташа, и адрес скажешь? – словно все еще сомневаясь в чем-то. выдохнул Савелий.
– Конечно, – рассмеялась девушка и протянула ему бумажку с заранее написанным адресом…

0

Автор публикации

не в сети 53 минуты

vovka asd

828
Комментарии: 44Публикации: 145Регистрация: 03-03-2023
Exit mobile version