ПОБЕГ (повесть)
Желтый, почти прозрачный березовый листочек обессилено опустился к ногам Саввы.
Савва, по документам Савелий Александрович Гридин, невысокого роста и тонкий в кости мужик лет сорока с небольшим, с тоской разглядывал этот желтый резной листок, быть может, впервые поражаясь его бесконечному совершенству и красоте.
Проверяющий закончил поверку, передал журнал дежурному офицеру по лагерю и, повернувшись на кривоватых ногах, пошел не спеша вдоль шеренги черных замызганных бушлатов и таких же черных шапок.
Он шел вразвалочку, покуривая и небрежно сплевывая, по пути ненароком размазав листочек каблуком своего отполированного черного сапога по влажному асфальту плаца.
Офицер давно уже перешел к проверке следующей шеренге заключенных, а Савва все смотрел и смотрел на безжизненный грязный ошметок, лишь мгновение до этого бывший вершиной совершенства природы, отчетливо понимая, что он, Савелий Гридин, более уже не сможет находиться здесь, в этой зоне, в этом лагере, в своем бараке под номером двенадцать, за пять лет ставшим почти родным. Нет, не сможет.
И Савва бежал. Глупо. В одиночку. В стремительно приближающуюся осень…
1.
Еще не успела первая с начала смены сосна с шумом и треском рухнуть на землю, ломая на своем пути жидкий подлесок, чахлые березки и худосочный ольшаник; еще не угас предостерегающий крик бригадира «Поберегись!», а Савва уже ломанулся в лес, в обход сидящего возле костра, курящего в полудреме вооруженного охранника, справедливо полагая, что если он сейчас сможет незаметно уйти, то о его побеге станет известно, как минимум, только к обеду. А если повезет, то и не раньше вечера.
Гридин бежал, стараясь не громыхать раздолбанными ботинками, забирая постепенно все глубже и глубже в лес, прочь от колючки, временного забора, сооруженного вокруг делянок лесоповала, прочь от сердитого надсадного рева десятка бензопил, старательно обходя скользкие валуны гранита, покрытые темно-зеленым мягким и податливым мхом, и полянки, заросшие высокой ломкой травой.
Казалось, что само подсознание доселе дремавшего в нем животного начало подсказывать, как, куда и почему ни в коем случае наступать нельзя, а куда можно.
Гридин бежал, с наслаждением вдыхая осенний, пропитанный запахами хвои и прелой листвы воздух. Воздух, напоенный ароматами свободы. Воздух, о существовании которого он даже и не догадывался там, за лагерной колючкой. Воздух, в котором не было и намека на барачную вонь, испарения вечно влажных портянок, смрад дешевого табака и миазмы переполненной прокисшей пузырящейся параши.
Савва остановился перевести дух возле высоченной, отмеченной молнией сосны, сковырнул ногтем тронутую блеклой патиной янтарную каплю смолы и, бездумно улыбаясь непонятно чему, отправил ее в рот.
Пряная горечь, тотчас налипшая на зубы Савелия, самым неожиданным образом успокоила беглеца, и дальше уже он шел не торопясь, часто отдыхая и присматриваясь к окружающей его тайге.
С каждым часом, все дальше отдаляясь от зоны лесоповала, Савва все более и более утверждался в правильности своего, на первый взгляд, безрассудного поступка. Так, как он прожил все предыдущие годы, человек жить не должен. Не имеет права. Если он человек… Да, он вор. Да, наверное, закон прав, хотя и суров. Но то дно, вся та обстановка, в которую пришлось окунуться Савелию Гридину, меньше всего предполагали его исправление. Ежедневный холод, недоедание, крысятничество и ,почти нескрываемое , мужеложство в зараженных клопами и вшами бараках, беспричинная жестокость и охранников, и охраняемых ломали людей, озлобляли, лишали их всего того светлого, что наверняка было (да как же иначе) в их душах до того, как лагерные ворота заменили им двери родных домов.
И он бежал… Хотя, если хорошенько подумать, то бежать Савелию было особо-то и некуда…
Жены у него как-то не случилось, а мать после смерти отца, известного в Москве партийного работника, ударилась в религию, да так прочно, что стала старостой небольшого храма в Марьиной роще, а сына родного прокляла и пообещала в дом не пустить, даже и по истечении срока отсидки. А квартиру, большую четырехкомнатную квартиру с высоченными потолками и окнами на Тверской бульвар, поклялась безвозмездно передать в дар синоду.
…Внезапно кабанья тропа, по которой шел Савва, круто повернула вправо, и тут же глазам изумленного беглеца предстала река во всей своей северной красоте.
Пока еще не быстрая, несколько даже вальяжная, текла она неизвестно куда, необычайно радостная и нарядная, светлая под ярким , покамест, солнышком, вся сплошь в зеленых кляксах лощеных листьев водяных лилий и в зеркальном отражении чуть тронутых желтизной берез и высоченных кедров, растущих поодаль на противоположном красного гранита обрывистом берегу…
– Красота-то какая, Господи! – умиленно возликовал Савелий и присел (впервые после побега) перекурить, радостно щуря обожженные дымом папиросы глаза. – Красота… Да если бы подобное чудо, если бы речушку эту увидеть мне довелось в свое время, по малолетке положим, да неужто бы понесло меня невесть куда, по дорожке моей, по кривой, по этапной? Да ни за что!
Так, скорее всего, размышлял Савва о жизни своей никудышной, вольготно развалившись над обрывчиком, поросшим распушенным, перезревшим уже кипрейником, покачивая ногой в порыжевшем стоптанном ботинке и покусывая горьковатую жесткую былинку.
И так вдруг ему захотелось выспаться здесь, на этом бережочке, под сосенкой с видом на безымянную эту речушку, подложив, под голову свою непутевую кучку золотисто-желтой мягкой и не колючей хвои, что он чуть было в голос не завыл, но далекий надрывный лай собачьей своры, мигом отрезвив Савелия, сбросил каторжанина с обрыва навстречу реке-спасительнице.
– Уйду, суки, непременно уйду… – ругнулся Гридин и, не снимая ботинок, вошел в прохладные струи реки… – Уйду!
2.
Лай собак отчетливо приближался, а Савва все еще пытался выволочь на середку реки, мелкой в этом месте, большой корявый пень, прочно зацепившийся корнями за прибрежные валуны.
– Ну, пожалуйста. Ну что тебе стоит? Ну, давай, сучья лапа! – неизвестно к кому: к себе ли, к коряге ли этой неподатливой, в голос, в охрипший крик взывал беглец, но корневище сидело, как вкопанное, лишь ломаный комель слегка колыхался в воде, словно дразня и издеваясь над каторжанином.
– Да ну и хрен с тобой! – взвыл от отчаяния Савва, спиной уже чувствуя горячее дыхание спущенных с поводков псов, как пень вдруг, вздрогнув, вывернулся и не торопясь, растопырив толстые, в руку,
коренья, поплыл по воде, плавно забирая все более и более влево.
– Спасибо тебе, Господи! – наспех перекрестился Гридин и, плюхнувшись брюхом в реку, погреб вслед за уплывающим бревном.
Краем глаза Савва заметил возле берега появившихся обак – крупных псов, обиженно скулящих и бестолково шныряющих в прибрежной осоке, но спасительный пень, а вместе с пнем и он, уже заплывали за поросший густой ольхой небольшой каменистый островок…
– Ушел, – выдохнул Савелий и, вкарабкавшись на толстый обломок ствола, покрытый теплой шершавой корой, радостно засмеялся…
Комель, на котором расположился беглец, возвышался над водой, и вымотанный донельзя мужик, слегка поворочавшись, умудрился даже прилечь на нем, животом принимая все тепло, накопленное деревом за день.
– Ушел, – повторился Гридин и, прихватив руку ремнем, переброшенным через торчащий вверх обломок корневища, закрыл глаза.
– Ушел, – уже засыпая, шептал радостно беглый зэк*, прильнув щекой к мшистой пробке, явственно чувствуя всем своим промокшим и озябшим телом ласковое прикосновение лучей предвечернего солнышка…
…Проснулся Савва совершенно продрогшим, но необычайно отдохнувшим и бодрым. Подсохшая было на нем одежда вновь стала волглой от обильной росы, выпавшей под вечер. Беглый вор потянулся, вновь заправил ремень в штаны и перевернулся на спину. Крупные звезды, мерцая холодным, безжизненным голубоватым светом, повисли, казалось, над самой рекой, отражаясь в черном зеркале воды слегка дрожащими крупными блестками. Река текла меж двух чернеющих скалистых берегов неспешно и почти бесшумно. Лишь изредка слышалось негромкое ее журчание среди обломков породы, да шлепала пузом рыбья мелочь, спасаясь от зубов прожорливой щуки. Савва запустил руку под надорванный козырек черной брезентовой шапки и выудил мятую сигарету да расплющенный спичечный коробок.
Табачный дым, почти невидимый в плотной предрассветной мгле, уносился прочь, отгоняемый легким, пропахшим хвоей и тиной ветерком. Сигаретный окурок, зашипев, погас, и вокруг Саввы, плывущего на своем пне, вновь воцарилась звездная темнота, наполненная ночными запахами и звуками. Счастливо хмыкнув, Савелий поплотнее запахнул бушлат и, зарывшись носом в засаленный воротник, вновь погрузился в сон, крепкий, без сновидений…
…Несколько раз за день река разбивалась на рукава, отдельные протоки, но Савва, слегка подгребая руками, постоянно выбирал самые левые ответвления, справедливо полагая, что, двигаясь к югу, он скорее наткнется на хоть какое-то человеческое жилье и попытается раздобыть для себя что-то из съестного. Хотя съестного вокруг Гридина было вдоволь. В камышах шебуршали отъевшиеся за лето тяжелые утки. В черных лужах, наполненных теплым перепревшим илом, лежали, сонно провожая взглядом голодного, безоружного, а значит неопасного зэка, аппетитные в жареном виде, но в настоящее время живые и наглые кабаны и дикие свиньи. К левому, более пологому берегу, словно дразня оголодавшего мужика, частенько на водопой подходили нервные косули, передергивая испуганно хвостами, наскоро, короткими глотками пили холодную воду и вновь скрывались в чаще . Перевернувшись на живот, Савва часами наблюдал, как в изумрудных, качающихся, словно русалочьи волосы, зарослях элодеи безбоязненно выискивали что-то у дна широкоспинные хариусы и плоскоголовые усатые налимы.
На высоких отвесных скалах, проплывающих мимо беглеца, иногда виднелись покосившиеся столбы с разодранной колючкой да поваленные вышки – заброшенные, безжизненные лагеря времен культа личности…
…И вновь выпала вечерняя роса, и вновь наступила звездная ночь, но Савелию было уже не до ее красот, да и чувство эйфории, опьянение от свободы, давно уже улетучилось, уступив место чувству голода, притягивающему и без того плоский живот к самому позвоночнику… С отвращением набив полный рот сосновой корой, оторванной с пня, Савва, старательно ее пережевав, попытался проглотить это безвкусное, отвратно-пресное крошево, но оголодавший организм мужика все же таки не принял эту обманку и уже через мгновение Гридин, стоя на карачках, блевал в воду горькой желчью вперемешку с разбухшей корой.
… Рано утром, когда Савва в очередной раз отгребал пень влево, в протоку с более медленным течением, ему показался чей-то негромкий рассудительный говорок, но, присмотревшись, он понял, что это небольшая волна просто-напросто бьет в рассохшийся борт лодки.
От неожиданности зэка чуть не упал в воду и даже ополоснул лицо речной водой, но ничего не изменилось: вот поросший камышом заливчик, вот кабанья тропа, уходящая в чащу леса, вот темный от ила песок, а вот и лодка, до половины вытащенная на берег, но самое главное, от лодки к большому валуну, наклонно торчащему из песка, тянулась буро-красная от ржавчины цепь.
Савелий спрыгнул со своего пня, по самую грудь провалившись в студеную воду, и, оттолкнув ненужную более коряжину, побрел к берегу.
3.
Одного взгляда хватило разочарованному Гридину, чтобы понять, что лодкой уже давно, слишком давно не пользовались. Сквозь щели в ее бортах свободно просачивалась речная вода, а сквозь дно – тоненькая осинка умудрилась протолкнуть темно-серый, гнутый стволик…Хлюпая водой в раскисших ботинках, Савва, как мог, поспешил по тропе вверх. Падая и сдирая в кровь пальцы о склон, он неожиданно вышел на почти идеально круглую поляну, притаившуюся среди столетних сосен и кедров.
Прямо перед ним стояла покосившаяся, рубленная из дерева часовенка, а чуть поодаль, за небольшим погостом с кособокими трухлявыми крестами, виднелся притулившийся к древней березе сруб с небольшими подслеповатыми оконцами.
Сруб был обнесен плетнем, но плетнем хитрым: каждая веточка высохшего орешника, каждая жердь, поставленная вертикально, были старательно заточены. Этот простенький на первый взгляд заборчик при более внимательном знакомстве оказывался серьезной защитой от непрошенных гостей, будь то зверь таежный, будь то варнак беглый.
– Скит, – откуда-то из глубины памяти Савелия выплыло это слово, и он, сбрасывая с себя мокрый бушлат, штаны и ботинки по росистой траве поспешил к дому.
– Скит, – повторил беглец уже более уверенно, плечом приоткрывая тяжело поддающуюся дощатую дверь калитки.
– А калитка-то не заперта, – с радостной опаской отметил Гридин и, осторожно ступая босыми ногами по мягкой и прохладной траве, направился к крыльцу.
…Убранство дома поражало своей основательностью и простотой.
Бревна, из которых были сложены стены, хотя и отличались друг от друга по толщине, но тем не менее казались хорошо обтесанными, а мох между ними был старательно и плотно забит. Вдоль стен стояло несколько скамеек, грубоватых, но прочных, а в простенке между окон расположилось слегка кособокое плетеное кресло. В оконцах вместо стекол были вставлены тонкие пластины слюды, серовато-зеленой на просвет.
В углу, на полочке, застеленной неопределенного цвета тряпицей, стояли темные, выгнутые иконы, с которых на непрошеного гостя с укором и грустью смотрели какие-то лики.
Чуть левее, на четырех вбитых в стену гвоздях, висели четыре офицерских шашки в простеньких потертых ножнах с позеленевшими, видимо, медными, кольцами. Савве подумалось, что в свое время на этих же гвоздях висели и кителя, но сейчас лишь легкая потертость бревен говорила об этом.
За скамейкой, аккуратно приставленной к бревенчатой стене, в ряд стояли четыре винтовки Мосина, тускло поблескивая пыльными стволами…
В комнате густо пахло махоркой, мышами и еще чем-то затхло-пыльным. Но все это: и шашки, и иконы, и скамейки с креслом, – Савелий рассмотрел много позже, только после того, как смог несколько успокоиться и пройтись по дому, ну, а пока же он, не отрываясь, смотрел на стоящую на столе домовину (вырубленный из цельного бревна гроб) в которой, торжественно сложив руки на груди, лежало тело древнего старика с реденькой седой бородой, в белой гимнастерке с двумя прямоугольными карманами на груди и темно-синих шароварах с ярко-алыми лампасами, в правом ухе – крупная золотая серьга. Вся левая сторона груди усопшего казака была увешена крестами и незнакомыми для зэка орденами. Но не ордена и кресты, украшающие грудь, по-видимому, отважного при жизни казака, останавливали взгляд Саввы, а его руки. темно-коричного цвета, напрочь высохшие, с тонкими длинными пальцами и резко выпирающими суставами.
– Е-мае! – выдохнул пораженно Савелий и, судорожно сдернув с головы шапку, принюхался… Но нет, пахло всем чем угодно, но только не тленом. Не было того приторно-отвратного запаха разлагающейся плоти, обычно сопровождающего уход человека из жизни…
– Когда ж вы, ваше благородие, изволили откинуться? – подбодрил самого себя Гридин и притронулся к правой руке усопшего, у которого меж высохших пальцев неизвестно каким чудом держалась коротенькая церковная свечечка коричневого воска.
Под чуткими пальцами беглого вора кожа хозяина домовины зашуршала пересушенным табачным листком, тускло и одновременно вызывающе громко.
– Похоже, давненько… – решил Савва и, не обращая на покойника более никакого внимания, принялся осматривать дом.
Несмотря на кажущиеся небольшие размеры сруба, зэка обнаружил, кроме основной комнаты с гробом на столе, еще небольшую кухоньку, половину из которой занимала массивная печь, выложенная из обломков сероватого сланца. Из кухни, через широкий дверной проем, занавешенный куском простенькой материи, Гридин попал в спальную. Широкие нары, вместо матрасов медвежьи шкуры, прикрытые почти прозрачной от ветхости и многочисленных стирок простынею с остатком золотого шитья по уголкам в виде какого-то герба; уже виденная Саввой на кухне печь, одной из своих стен выходившая как раз к ногам нар, так что зимой здесь, надо полагать, было достаточно тепло… Складывалось впечатление, что тот, который сейчас лежал в кедровой домовине, перед смертью старательно прибрался во всем доме, и можно было подумать, что хозяева скита вот-вот вернутся… если бы не слой лежащей повсюду пыли.
…Естественная физиологическая потребность выгнала зэка из дома и он, как был босиком, выбежал во двор.
Но туалета Савелий не обнаружил, и, помочившись в заросли лопуха, он, поджимая от холодной росы босые ступни, направился к странному сооружению, торчащему посреди двора.
На высоком столбе, густо обмазанном медвежьим жиром, под крышей из дранки примостилось нечто похожее на необычайно большой скворечник с метровой дверцей на тронутой ржавчиной щеколде.
– От зверья надо полагать, – решил Савва и, приставив к «скворечнику» лестницу, лежащую тут же в траве, нетерпеливо забрался наверх.
Окислившиеся петли натужно скрипнули, и в лицо ошарашенного беглеца шибанул сказочный, ни с чем не сравнимый запах меда, которого здесь было явно немало. На полочке стояло несколько берестяных округлых коробок с нарезанными крупными квадратами сотами, полными медом. У противоположной стены на крепком шпагате поблескивали выступившей солью несколько сушеных рыбин, а в самом углу кладовочки, на деревянном сучке-крючке, висела темно-багровая, почти черная, кабанья ляжка – солонина.
– Ну, ни хрена себе! – радостно охнул Савва и, сдернув мясо с крюка, не без труда поволок его в дом, не забыв, впрочем, за собой плотно прикрыть дверцу «скворечника».
– Ай да казаки, ай да молодцы! – повторял он, нетерпеливо орудуя острым ножом на наспех протертом от пыли кухонном столе. Под толстой и твердой, как подошва, коркой солонины оказалось необычайно сочное и вкусное мясо.
Кусок за куском, почти не пережевывая его, глотал оголодавший Гридин дармовое угощение, сожалея лишь об отсутствии воды…
– Эх, сейчас бы чифирьку кружечку! – сытно зажмурившись откинулся от стола Савва и запустил пальцы под козырек своей шапки, заведомо зная, что сигареты уже давно закончились…
Оставив на столе все как есть, он с трудом приподнялся с табурета и, пройдя несколько тяжелых трудных шагов, рухнул в постель…
– Да, чифирь сейчас бы не помешал… – мечтательно пробормотал Савелий уже сквозь сон…
4.
– …Ты уж, малый, похорони меня как-никак, – увещал его сквозь сон чей-то голос, негромкий и спокойный.
– Негоже с мертвецом под одной крышей находиться. Не по-христиански это как-то… Одежду можешь взять, тебе она нужнее будет… Только исподнее, будь мил, оставь да на кресты не зарься, в гроб положи… У тебя, чай, свой крест, не из легких… А что курева нет, не тужи – в светелке, под образами, найдешь табачок, верно говорю… Но похорони меня… Устал я, ох как устал…
– Да похороню, похороню, сука буду, если совру, – нетерпеливо проговорил Савва и тут же проснулся от звука собственного голоса.
Сквозь слюдяное оконце с трудом пробивался утренний свет.
– Это ж что получается, – подумал зэк. – Выходит, я целые сутки проспал…
Он с трудом поднялся и, попытавшись проглотить вязкую, словно с похмелья, слюну, прихватив в сенцах помятое жестяное ведро, как был в трусах и босиком, побрел к реке. Росистая трава холодила ноги, и Савва, взбодрившись, проснулся окончательно.
Зачерпнув ведро студеной до ломоты в зубах воды, Савелий поспешил к скиту, по пути подбирая разбросанную вчера одежду и ботинки. Ступая по влажной траве, он глупо и счастливо улыбался, вновь разглядывая свое новое жилище, свой вновь обретенный дом.
Часовенка показалась ему довольно забавной, кресты на погосте уже не омрачали его душу, да и сам домик с маленькими слюдянистыми окнами уже стал почти что родным.
– А может быть, хватит тебе, Саввушка, бегать-то по тайге, а? Ну, что тебе еще надо? Дом есть, лес вокруг, зверья небось полно… рыба опять же… Не пацан уже, сороковник разменял… А что людей нет, так кто знает, так оно быть может даже и к лучшему… – размышлял Гридин, подходя к дому и помахивая влажной еще одежкой.
Глотнув еще водички, теперь уже не торопясь, из стакана, Савва поймал себя на мысли, что нарочно оттягивает время, и ему ужас до чего не хочется проходить в дом, искать табак под образами.
Но он и в самом деле нашелся сразу: в углу на скамеечке лежал средних размеров мешок с крупно нарезанным табаком-самосадом, аккуратно перехваченный шпагатом.
– Ну, спасибо тебе, казачок, за подсказку, – скосил взгляд на домовину Савелий и с удивлением заметил стоящую возле стола штыковую лопату с отполированным до грязно-серого шелка черенком, незамеченную намедни.
– Ладно-ладно, не журись, – миролюбиво проговорил зэк, – раз обещал похоронить, значит, похороню. Дай только бумажку какую найду… Вот курну и похороню…
На печке, на сланцевом приступочке, он наконец-то обнаружил довольно толстую тетрадь, исписанную мелким почерком странными буроватыми чернилами…
Наверное, марганцем писали, а может, и от времени побурели… – уважительно подумал Савелий и, развернув тетрадь, прочитал первую страницу:
«Во имя Отца и Сына и Святаго духа, аминь.
Я, Божьей милостью Хлыстов Иван Захарович, подъесаул Уральского казачьего войска, по личному приказу генерал-лейтенанта Толстова В.С., с четырьмя сотоварищами, моими подчиненными, оказался здесь, в этой Богом забытой северной глуши.
Старший урядник Попов Петр, его младший брат – урядник Попов Александр и два приказных – Давыдов Емельян и Громыко Алексей, не ведая истинной причины и конечной цели нашего предприятия, тем не менее, оказались до последних вздохов верными моим приказам и воинской присяге, да пребудут они с миром в Царствии Небесном…
Зная мое пристрастие к сочинительству, генерал-лейтенант Толстов в приватной беседе попросил меня в моих записках , если я таковые надумаю писать, о цели и месте нашего предприятия не указывать, в чем я, как человек благородный, не мог ему отказать, тем более, что ни генерал, ни я в эту затею атамана Дутова не верили и надежд на нее особых не возлагали.
После беседы с генералом мы покинули его штаб-квартиру и все вместе (впятером) отправились к атаману Дутову, который уже ожидал нас на вокзале маленького уральского городишки Миасс для дальнейшего инструктажа. Инструктаж получить мы так и не успели. Красные подогнали к вокзалу бронепоезд и под защитой его брони начали в упор обстреливать как вокзал, так и привокзальную площадь, где в это время находился Дутовский обоз. Атаман со своим объединением вынужден был отойти несколько севернее, в горы, но через адъютанта передал нам записку с пожеланием и ордер для предоставления его в атаманское казначейство.
Получив сухой паек, спирт и некоторое количество денег, мы, минуя заслоны красных, через «Малиновый хребет» поспешили прочь из города. Предприятие предстояло довольно опасное, и, на мой взгляд, авантюрное…»
Прочитанный листок Савва аккуратно вырвал из тетради и, не жалея табака, соорудил себе отменную самокрутку.
Сидя на крылечке, он, с удовольствием вдыхая в себя горячий табачный дым, умиленно поглядывал на окружающую его тайгу, безоблачное небо, покосившуюся часовенку…
– На курево буду брать только прочитанные листы, – великодушно решил зека и, загасив самокрутку обслюнявленными пальцами, нехотя поднялся.
– Хочешь не хочешь, а старика хоронить все ж таки придется… Тем более раз обещал. – Он еще раз окинул восторженным взглядом слегка позолоченные осенью леса и вошел в дом…
Небольшое, ничем не огороженное кладбище начиналось сразу же у стен часовни.
На округлом, окатанном рекою валуне красного гранита в глубоко выбитых неровных буквах застряла пыль и поселился темно-зеленый мох, так что надпись практически не читалась:
«Здесь покоится основатель и первый……….иеромонах
Андрей………..24июля………189…………
Спи с мир……………..»
На соседних деревянных крестах надписей либо совсем не было, либо они выцвели под воздействием дождей и солнца, и лишь на двух крайних сохранились истлевшие остатки казачьих фуражек. Кокарды от них, позеленевшие с годами, кто-то заботливо прибил к перекрестьям…
Выбрав небольшой, освещенный солнцем холмик, Савва аккуратно срезал прямоугольный пласт дерна и принялся копать могилу.
Плодородный слой оказался на удивление тонким, сантиметров пятнадцать, не более, а под ним пошла сплошная глина вперемешку с мелким камнем. Лопата скрипела по гальке, черенок предательски гнулся, но Савелий упорно, штык за штыком вгрызался вглубь северной земли…
– Не переживай, Иван Захарович, закопаю. Савва никогда сукой не был. Раз пообещал, что похороню, значит, похороню… – подбадривал себя зэка, отбрасывая в сторону каменистое крошево.
– Лишь бы валун не попался… – продолжал он разговаривать сам с собой. – Вот с валуном мне в одиночку не справиться… Придется начинать новую если что…
Валун Гридину не попался, и уже к вечеру он стоял над глубокой ямой, из стенок которой торчали и исходили пьяным запахом перерубленные кедровые корни…
Вонзив лопату в кучу сырого грунта, Савелий с трудом разогнул заболевшую спину и поплелся к скиту перекурить…
«…Мы идем уже четвертые сутки, все глубже и глубже забираясь в уральскую тайгу. Слава Богу, что предприятие наше началось весной и лошадки во время стоянок вдоволь находили для себя молодой сочной травы, да и с водой также проблем особых не было: кое-где в лесу еще лежит снег, а небольшие овражки и впадинки полнехоньки талой воды. Я еду замыкающим, передо мной братья Поповы, потом Громыко, а в голове отряда Давыдов Емельян, приказной казак, потомственный рудознатец и горняк. Казаки по большей части молчат, но, как мне кажется, о цели путешествия догадываются. Сегодня утром, объезжая Верх-Исетский завод, напоролись на патруль из десятка казаков, но с красной лентой на папахах… Я уже было приказал «К бою», как вдруг Алексей Громыко в красном есауле, старшем в патруле, признал своего дальнего родственника – не то свояка, не то сына крестного отца – одним словом, разошлись мы в разные стороны без боя, однако и спин стараясь не показывать…
С пару часов ехали молча, под впечатлением о встрече, как вдруг Громыко прорвало. Смех и слезы, мат и сопли – все в кучу…
– Ваш благородь… – это он мне, – …Да что же такое на свете-то сейчас происходит, а? Я же с ним в детстве на Кисегач за линями ходил… Наши батьки на паях в семнадцатом рудничок покупать собирались, драгу приобрели… А он на меня сейчас, как на последнюю блядь, зыркал, сабелькой поигрывал… Сука!
Чтобы несколько разрядить обстановку, я решил объявить привал, спирта каждому по сто пятьдесят плеснул, приказал спать… В караул сам себя назначил… Костерок развел, рядом прилег… Руки зудят, к бумаге просятся…»
5.
…С трудом стянув с покойного гимнастерку и галифе с лампасами, Савва еще раз поразился тому, что тело подъесаула не разложилось, а высохло: под пергаментно-темной кожей, сухой и шершавой, отчетливо проступала каждая косточка, каждое ссохшееся донельзя сухожилие.
Первым делом Савелий отволок к свежевырытой могиле домовину-долбленку, после – точно такую же тяжелую крышку и лишь потом, на вытянутых перед собой руках, необычайно легкое тело бывшего казака. Сбросив гроб и крышку в яму, Гридин спрыгнул туда сам и аккуратно опустил тело, поддерживая подъесаула под спину, словно опасаясь, что позвоночник усопшего не выдержит и переломится. Уложив тело в гроб, Савва на грудь его, как мог, разложил кресты и ордена, на миг пожалев, что боевое это серебро и золото через миг безвозвратно будет для него утеряно, но тем не менее ничего не взял и, закрыв домовину крышкой, выбрался наружу.
Солнце уже садилось, и от церквушки и соседних крестов на пожухлую траву упали темные тени.
– Отче Наш, иже еси на небесах… – попытался вспомнить хоть одну молитву Гридин, но не сумел и, бросив на гроб горсть глины, сказал просто, от души: – Спи мужик. Судя по наградам, был ты настоящим человеком, не трусом и не сукой. Пусть будет земля тебе пухом… А крест я уж завтра сколочу… Гадом буду, сделаю.
Уложив на образовавшийся холм дерн, разрезанный лопатой на квадраты, Савва постоял минуту, посмотрел на полную масляно-желтую луну, выползшую из-за леса, и, неумело перекрестясь, побрел домой по холодной от росы траве…
Вскипятив на печкe чайник, Гридин поужинал солониной с медом, запивая мясо голым кипятком. После чего, собрав со стола твердые мясные обрезки – края окорока, бросил их в чайник и поставил его на горячую еще печку:
– За ночь разопреет, станет мягким и не таким соленым… Что ж добру пропадать задаром, – пробурчал он устало и отправился спать в душную (ох уж эта печка!) спальную.
… – Ты уж крестик-то поставь, раз обещался… – опять ночью наставлял Хлыстов разомлевшего Савву. – А то смотри, являться к тебе каждую ночь буду… И панихиду прочти по усопшему рабу божьему Хлыстову Ивану Захаровичу… Прочти, не поленись…
– Да как же я тебе панихиду прочту, мужик, когда я и молиться-то не умею? – не очень-то испугался Савелий и, сбросив с себя жаркую медвежью шкуру, повернулся на другой бок.
– А ты сходи, милок, в церкву, сходи… Там все и найдешь…Сходи, велю…
– Велит он… – хмыкнул зэка, окончательно засыпая…
Раннее утро последующего дня Гридин встретил в чистой и сухой одежде подъесаула, с трудом вколачивая ноги в жесткие, задубевшие, словно колодки, офицерские сапоги.
– Ничего, небось в росе размокнут, пока по лесу брожу, – решил Савва, выходя во двор, поправляя на плече ремень винтовки.
Топор, заботливо наточенный аккуратным Иваном Захаровичем, он засунул за ремень офицерской портупеи толстой тяжелой кожи.
Тайга начиналась сразу же за стеной скита. Но лес, в основном кедровый и сосновый, был светлым и чистым. Золотистые стволы деревьев стояли далеко друг от друга, отчего солнечные лучи вольготно и свободно проникали сквозь шуршащие где-то в выси иглистые кроны. По мягкой подушке мха и опавшей хвои, посвистывая, носились нагловато-любопытные бурундуки, мелькая полосатыми спинками почти у самых ног Савелия, блаженно покуривавшего свою первую утреннюю самокрутку.
Шебурша тонкими цепкими коготками по сосновой коре, вверх и вниз носились по стволам поползни, самоуверенно попискивая и поглядывая на человека удлиненными черными глазками.
Подергивая полупрозрачными розоватыми на солнце ушами, крупный заяц пристроился у кустика княженики, усыпанного красными, схожими с малиной, ягодами.
Гридин сдернул было трехлинейку с плеча, но стрелять передумал: мяса пока еще было вдоволь, а выстрел не дай Бог могли и услышать ретивые лагерные вертухаи.
– Жри, не бойся, – смилостивился зэка и направился к невысокой сосенке.
– Пожалуй, для креста лучше и не надо, – решил Савелий и взял в руки топор.
… А в часовенку Гридин все ж таки заглянул…
Сквозь слюдяные оконца полуденный свет проникал в часовню радостными слегка радужными пучками, ложился на пыльный пол и бревенчатые стены четкими светло-желтыми квадратами.
Убранство часовенки мало чем отличалось от интерьера самого дома, где сейчас проживал непрошенным, незваным гостем Гридин Савелий. Те же бревенчатые стены с тщательно уплотненным мхом меж отдельных бревен, точно такие же скамеечки возле стен и точно такая же неуклюжая печка, сложенная из камня. Лишь небольшой иконостас с десятком почти черных ликов да невысокие перильца с грубо вырубленными балясинами, наверное, огораживающие условный алтарь, – вот, пожалуй, и все увиденные Саввой отличия… Да еще небольшой аналой с лежащей на нем толстой книгой с тремя металлическими застежками, даже сквозь слой пыли блестевшими золотом…
Савва перекрестился, бросил шапку на скамейку и, сдув с книги пыль, щелкнул застежками…
«…Покой, Господи, душу усопшего раба Твоего Хлыстова Ивана Захаровича.
Отверз уста моя, Спасе, слово ми подаждь молитися, Милосерде, о ныне преставленном, да покоиши душу его, Владыко…»
Малопонятные слова рукописного этого молитвослова с трудом давались Гридину, но он упорно читал и читал, спотыкался, возвращаясь к уже прочитанному, и вновь шел вперед, пока смысл торжественного этого обращения к Господу, вся суть канона за усопшего не легли на его душу, уставшую и замерзшую за годы отсидки.
– Ну, вот и все, дорогой ты мой Иван Захарович, крест я сделал, панихиду справил, как мог, теперь не обессудь: явишься во сне – матом покрою, вот увидишь, – перекрестившись, проговорил зэка и пошел прочь, прихватив стоящий на скамейке бидончик с медвежьим жиром и обожженным фитильком, торчащим из продырявленной крышки…