Здравствуй Нюра, прощай Нюра…
Вор – рецидивист Владимир Олегович Шиш, по всем бумагам и ссылкам проходящий под кличкой Кукиш с маслом, задумчиво стоял посреди внутреннего двора Бутырского замка с большой фанерной лопатой для уборки снега, насаженной на лощенный от сотен рук суковатый, толстый черенок.
В углу, на скамейке, на самом солнышке сидел утомленный вертухай, застенчиво сжимающий плотными ляжками полированный приклад автомата. Бдительный страж, слегка разомлевший под лучами робкого, зимнего солнца, грыз жаренные тыквенные семечки, интеллигентно сплевывая шелуху в кулак, откуда, по мере наполнения последнего, она отправлялась ему под ноги, обутые согласно устава в добротно прошитые толстой дратвой белые, мохнатые валенки.
Кукиш с маслом, уже разбросал большую часть тяжелого, липкого снега вдоль темно-бурых, кирпичных стен и теперь с каким-то жгуче-тоскливым взором оглядывал оставшийся островок нетронутого снега.
– Эх! Мать моя женщина!
Неожиданно воскликнул Владимир Олегович, и, отбросив в сторону надо полагать, уже поднадоевшее свое орудие пролетариата и скинув расплющенные брезентовые рукавицы, с каким-то даже благоговением опустился на колени посреди тюремного двора. Влажный снег под ним тревожно скрипнул, и вертухай, не прекращая грызть семечки, бдительно вперил в согбенную спину уголовника, свой неусыпный и зоркий, чекистский взгляд.
А уголовник в это время тонкими и чуткими, покрасневшими от снега пальцами карманного вора, самозабвенно лепил снежную бабу. Снежный ком, с каждым движением его рук становился все больше и больше, слой, за слоем наматывая на себя липкую снежную массу, с бурыми травинками и невесть откуда залетевшими сюда, за пятиметровые стены прелыми березовыми листочками.
Надсмотрщик, всполошившийся было поначалу, несколько успокоился и вновь погрузился в глубокомысленное поедание тыквенного семени. А снежная баба тем временем росла и хорошела на глазах. Большие выпуклые глаза ее кокетливо глядели на тюремный, жилой бокс, а крючковатый, крупноватый нос, выдавал в скульпторе скрытого, подсознательного семита.
Обойдя вокруг своего творения несколько раз, Шиш решил (видимо, для большего правдоподобия), приделать ей и груди. И не страшно, что вышли они у него несколько разными по объему, и вместо сосков у бабы этой торчали сигаретные окурки – главное, что получилась, как не крути, а все ж таки баба, можно сказать, даже женщина…
Звонок на обед застал Владимира Олеговича за созданием голых женских ступней, торчащих из-под нижнего шара (читай задницы), несколько похожих на ласты для подводного плавания, но тем ни менее довольно сексапильных.
– Могешь! – завистливо проговорил охранник, осмотрев скульптуру вблизи.
– И кто ж такая будет?
В голосе его слышалась откровенное подобострастие бездаря перед творцом, можно сказать даже скульптором, пусть и заключенным.
– Нюра… – прошептал смущенно Кукиш с маслом и, привычно сцепив руки позади своего тощего зада, пошел в камеру.
Каждое утро, матерый рецидивист Владимир Олегович Шиш, подходил к забранному толстой решеткой окну своей камеры, где по циркуляру от 1897 года о «содержании каторжных людишек», должны находиться не более пятнадцати человек одновременно, но при современных реалиях содержалось отчего-то не менее сорока, и, глядя на стоящую посреди двора снегурку, тихо говорил:
– Здравствуй Нюра.
А вечером, когда заключенные умолкают и погружаются в тяжелый, праведный сон, так же тихо прощался с ней:
– Прощай Нюра.
И никто, даже последняя уголовная шваль, осужденная по сто семнадцатой статье, части второй и третьей, не смела пройтись по поводу этого его каждодневного ритуала.
Шли дни, новогодние праздники приближались, но вместо ожидаемого похолодания становилось все теплее и теплее. Ночами шли мелкие дожди, а днем солнце, словно перепутав время года, светило как сумасшедшее.
Нюра худела и спадала с лица на глазах.
Ее, задорно торчащие груди, обвисли, как у многократно рожавшей суки, породистый нос, подтаяв, превратился в пипочку старой казашки, перенесшую на ногах последнюю степень сифилиса, а ступни-ласты – вообще растаяли, уступив место пожухлой, прошлогодней травке.
Теперь “прощай Нюра ” звучало все грустнее и грустнее, а” здравствуй Нюра ”, напротив – радостно.
Тридцать первого декабря, к вечеру, на том месте, где совсем еще недавно красовалась грудастая и носатая Нюрка, осталась лишь небольшая лужица воды, которая поспешно, словно в промокашку просачивалась сквозь дерн.
Проглотив сизоватые макароны и плоскую, праздничную котлету, Владимир Олегович безнадежно подошел к своему окну. В бледном, желтом квадрате света из окна, упавшего на место безвременной кончины его рукотворной Нюры, маленьким, янтарным фонариком горел цветок мать и мачехи, раскачивающийся на тонком, чахлом стебельке, совершенно не ко времени пробившимся сквозь слежавшуюся под снегом траву.
– Здравствуй Нюра, – очарованно прошептал Кукиш с маслом и благоговейно прикрыл тонкие, какие-то по-черепашьи округлые веки с выколотой на них фразой: “ОНИ УСТАЛИ”.
…Ну а первого января, температура воздуха в Москве опустилась до минус восемнадцати, и повалил крупный, колючий снег…