И так бы он и жил беспечально, кабы не бессовестность людская. Стал Иван Иваныч замечать, что именем его пользуются корыстные люди, а ему ничего не достается. Пошел он, скажем, в военкомат, а там образцы заполнения бланков, и везде имя записано: Иван Иваныч Иванов. И в ЖЭКе с тем же именем бланки. И в горгазе. И в паспортном столе.
А раз зашел наш герой в конторку, где надгробия для добрых людей делают, и увидел образец продукции с эмалированным овалом. А на овале – фотография какого-то хмыря, а под ней высечено: «Иван Иваныч Иванов. Спи вечно. Любим и скорбим». Иван Иваныч осерчал, ножкой топнул, стал на тетеньку из конторки кричать, мол, вот он я, живой, а кого вы там нарисовали – знать не знаю! А тетенька ему отвечает, что это вовсе и не он, а совсем другой Иван Иваныч. Ну, а другого-то и нету вовсе, мы-то знаем. Так что Иван Иваныч еще больше осердился: убирайте, говорит, мое имя с таблички! Тетенька – ни в какую, мы, бает, лучше ваш подлинный портрет разместим.
Пробовал Иван Иваныч судиться и с горгазом, и с военкоматом, и с похоронной конторой, чтобы платили ему за использование имени, да не обломилось ничего: вот, говорят, если бы твои родители написали бы заявление – тогда другое дело, потому что авторское право мы чтим, а так – фиг тебе. А Иван Иваныч давно своих родителей похоронил.
И занелюбил Иван Иваныч Иванов свое имя, да так, что спать-есть не может, так и свербит ему – прозваться по другому. Написал он заявление в ЗАГС: хочу, дескать, впредь именоваться Сидором Сидорычем Сидоровым. А его стыдить-совестить начали: и что это вы от имени отказываетесь? Да на этом имени вся жизнь держится, Иванами Россия полнится! Может, вы, Иван Иваныч, в Израиль намылились? Так мы вам быстро фамилию приделаем – Шнеерзон!
Плюнул Иван Иваныч в сердцах и забрал заявление.
Вот стоит он у дверей ЗАГСа, темя потное, матерки под ноги сыплет, заявление в клочья рвет. И подходит к нему старец, калика перехожая, борода в пояс, рубаха посконная до колен, на груди ладанка кипарисовая с Нового Афона, под левым оком фингал цвета японской сливы, и просит на опохмел души дать сколько можно. Ну, Иван Иваныч думает: эх, выпью с добрым человеком, может, полегчает. Достал из кармана денежку и отдал убогому с поклоном, и поговорил душевно.
Пошли они в гастроном, взяли банку корнишончиков да флакон «Синего радостного» и присели на лавочку в безлюдном месте в сквере, что у проходной завода Нужных изделий. И поведал Иван Иваныч дивному старцу о своих горестях, как бессовестные люди именем его пользуются неправедно да безоткатно.
Выслушал его старец, подумал, пососал огурчик и говорит: «Беду твою понимаю. Только вот ведь какая незадача: имя к человеку так прирастает, что меняет всю его сущность. Вот ежели бы звали тебя Пушкин Александр Сергеич, то и бакенбарды бы у тебя росли, и девки бы за тобой бегали, и быть бы тебе убиту во цвете лет. Так что коли имя тебе поменять, то и жизнь твоя совсем по другой колее покатится. Но имен, тебе ответных, в запасе не много, да и из тех не всякое в свободном обороте имеется. Готов ли ты, сыне, сменить имя свое?»
– Готов, готов, отче, – закричал Иван Иваныч и в ножки старцу повалился. И набуравил ему тот в подставленную поллитровую банку – откуда и взялась-то? – до краев из ополовиненной бутылки. Выпил Иван Иваныч, помутилось у него в глазах, и свалился без памяти под скамейку.
Много иль мало времени прошло – про то судить невозможно, а только очнулся Иван Иваныч стоящим посреди мокрого проселка и трезвым до странности. Впереди тянулись три длинных одноэтажных строения унылого цвета, от которых в его сторону шла толстая тетка. Позади вдоль дороги выстроились разнокалиберные домишки с штакетными палисадничками. Потянулся, потрогал себя – все ли цело, достал из кармана зеркальце, чтобы губы подкрасить, да и увидел там бабу, да такую страшную, что не заматериться ну никак нельзя. Только вместо матерка пошел из него совсем стыдный визг. Но собрал Иван Иваныч волю в кулак и оглядел себя. В руке имелось оцинкованное ведро, на тулове – давно позабытая стеганная телогрейка, а по вязкой дорожной грязи загребали кирзовые прохоря, каких не надевал Иван Иваныч с далеких времен армейской службы.
«Это меня, видать, в бабу превратил проклятый старичок», – подумал Иван Иваныч. «Как же меня теперь кличут?»
– Эй, Катька, ты че это припозднилась? Коровы застоялись, тебя ждамши! Небось, со своим Коростылевым всю ночь кувыркалась, а под утро сморило? Чапай шибче, недотепа, а то бригадир уже звереет.
– Куды двигать-то? – спросил Иван Иваныч, про себя смекая, что теперь он, должно быть, Катька Коростылева, а в руке держит не просто ведро, а подойник. – Туды, что ли?
– Туды, растыка. Совсем с ума сбрендила, забыла, где работат. Чуни не потеряй…
Незнакомая тетка плюнула на дорогу и ходко потопала в сторону домишек.
Что-то в Иване Иваныче постепенно прорастало. Уже не удивляли и мягкие штуковины за пазухой, и слово «зоотехник» не казалось незнакомым и даже сопрягалось с образом угрюмого парня в грязном халате, и откуда-то сообразилось, что неподалеку обитает сурового нрава свекровь, умеющая ловко доить козу. Впрочем, козу и сама Иван Иваныч доить умела не хуже. Так что к ферме пошла Катька, она же блекнущий Иван Иваныч, вполне уверенно.
Вопреки ожиданиям, бригадир особо не придирался, и даже посматривал как бы с намеком. Коровы тоже оказались не страшными. Правда, намедни обнаружилось, что у одной буренки подозрение на бруцеллез. Коровенку от греха подальше отправили на мясокомбинат, а теперь, вызывая головную боль, повсюду привычный запах навоза смешивался с миазмами хлорки.
Катька почти вовремя управилась с дойкой, как и всегда, промыла доильный аппарат, отметилась в табеле, сменила халат на телогрейку, выписала обычную порцию молока – трехлитровую банку, поставила ее в подойник и отправилась домой. По пути она зашла в магазин за хлебом и сахаром, приценилась к рыбе – нет, дорого – и, уставшая, через калиточку и сенцы добралась, наконец, до своего обиталища.
Со вздохом повалившись на кровать, Катька решила пяток минут покемарить, а там уж и браться за готовку обеда. Щи были сварены с вечера, так что оставалось начистить и пожарить картошки со свининой пожирнее, как любит Коростылев, и достать из погреба капустки да малосольных помидорчиков.
Она управилась с обедом, вынесла очистки в хлев поросенку, покормила кур и уток, потом занялась постирушками, соображая, что вот мамке ее приходилось шоркать белье по стиральной доске, а полоскать в пруду – даже зимой, в проруби, а у нее есть стиральная машина, и вообще живется хорошо. Правда, воду приходится носить со двора из колодца, но греть ее на газовой плите – не то, что кипятить в выварке на печи.
Катька вынесла мыльную воду, чтобы выплеснуть ее на дорогу, а ту, в которой полоскала, вылила под яблоню в огороде. Потом она помыла пол, еще недолго, собираясь с силами, посидела, соображая, что вот хорошо, что у них пока нет детей, а как заведутся, то и вовсе будет невмочь, и отправилась на вечернюю дойку.
Домой она вернулась затемно. Николай, веселый и злой, был уже дома. От него пахло соляркой и потом.
Поужинали. Муж выпил полстакана под соленый огурчик. День кончился.
Катька раздевалась, смутно соображая: что за сон ей недавно пригрезися? Мужик какой-то, видимый как бы изнутри, обиды на имя свое… Спать хотелось невыносимо, но Николай привязался, как банный лист, давай, мол, да давай. Катька отбрыкивалась, покуда могла, только против Коростылева ему, худосочной девушке, разве устоять! И вот уже навалился на него Коростылев, пышет водочным перегаром, тянет за ноги в разные стороны. В последний момент, когда уже сомлел Иван Иваныч и в коленках ослаб, подумалось ему: «Да что же это деется? Неужто я, Иван Иваныч Иванов, претерплю этакое-то позорище? Нами, Ивановыми, отечество сильно, мы и не такого супостата превозмогали!» И тогда отвалился Корростылев и закричал страшно: «Катька, сволочь стельная, да ты – мужик!»
Потемнело в глазах у Катьки, и очнулся он под лавкой в безлюдном месте в сквере, что у проходной завода Нужных изделий.
И с тех пор Иван Иваныч Иванов именем своим гордится: «На таких, как я, вся жизнь держится, Иванами вся Россия полнится, не то, что на ком другом, безродном да безымянном! Мое имя на каждом бланке за образец почитается, даже в похоронных конторах в вечность устремлено!»
Вот так.
Спасибо)))
Воду мыльную после постирушек на дорогу нельзя лить. Таких хозяек ведьмами считали, потому что свои болячки на других людей перекидывали. Мне бабушка когда-то рассказывала.
Наверное, в разных местах к этому относились по разному. В нашем поселке это было обычной практикой: после стирки – на дорогу, после полоскания – под дерево.