Лагерь

Синяя, искусно выполненная татуировка — православный храм о четырех главах, распинающий своими крестами грозовые тучи, где среди молний темнела вязью выписанная фраза «Белый лебедь», отчетливо и как-то очень контрастно выделялась на бледной спине худосочного мужчины, совершенно обнаженного, лежащего на животе, на плоском и теплом, в бледно-зеленых лепешках лишайника, валуне.

Рядом, в головах, стояли разбитые, грубые ботинки. На ершистой пожухлой траве, подсыхала стираная темно-синяя одежда: спецовка, небрежно брошенная кепка такового — же синего цвета, зацепившись за колючку можжевельника, качалась маятником под теплыми лучами жаркого солнышка….

Невесомая божья коровка, потешно перебирая черными лапками, старалась как можно быстрее убраться с этой разрисованной спины, куда занесло ее совершенно случайно, налетевшим вдруг, и тут же успокоившимся ветерком.

Отчаянно пахло летом, свежее раздавленной земляникой, сгоревшей берестой и совсем чуть-чуть стоялой водой.

А человек спал, подложив под щеку сложенный кулак.

Спал крепко и, по всей видимости, уже давно, тонкая нитка слюны повисла на его рыжей, какой-то разбойничьей бородке, слегка покачиваясь, прозрачно — слюдянистая.

Он спал, и ему снилась его мать, но не старенькая, сгорбленная старушка, со сморщенным лицом и неверной походкой, а как будто бы она все еще молодая, красивая и отчаянно жизнерадостная.

Снился отец — добрый, простодушный мужик, с седыми, желтоватыми от никотина усами.

Снился, вернее, снилась еще кто-то, светловолосое, длинноногое существо, до боли родная девчонка, отчего-то совершеннейшая непоседа.

Спящий пробудился, зябко поведя слегка покрасневшими на солнце плечами и спрыгнув с валуна, направился к маленькому озерку, совсем крошечному, заросшему по периметру камышом, очень похожим на эскимо на палочке..

— …Да Коля, это не жизнь, это сеанс…

Прошептал татуированный, обращаясь к самому себе.

— Гадом буду, сеанс.

И, почти не отталкиваясь от берега, плюхнулся в теплые воды горного озерка.

1.

….Яшка Перельман, парнишка семнадцати с небольшим лет, свесив ноги, сидел, на теплом гранитном утесе, козырьком нависшем над глубоким котлованом карьера. Сочно-красный гранит, с проплешинами полевого шпата быстро нагревался на хоть и утреннем, но довольно жарком солнце.

Камень нагревался, а Перельман все никак не мог заставить себя подняться, и, отбросив все пустое и ненужное копошившееся в его душе, подойти к колченогому, старенькому этюднику, стоящему от него в двух шагах. Открытому, с уже установленным и подготовленным картоном и кистями мягкой щетины, с подсыхающими масляными красками, разноцветными колбасками, разбросанными по округлой, фанерной палитре.

Пейзаж, большое панно, семь метров на три, был заказан директором пионерского лагеря Каштак, для пионерской же, недавно отстроенной столовой и Яшка, даже умудрился отхватить под него небольшой аванс, успешно впрочем, уже потраченный.

Но дело было не в авансе, да и не в лени пожалуй, а в странном, но непреодолимом ощущении, что вот все это величие природы, окружающее молодого художника, с ее красотами в виде роскошных курчавых сосновых крон, с острыми скальными уступами, пламенеющими на фоне изумрудной зелени тины пересыхающего пруда на дне карьера, какое-то не настоящее, до странности бутафорское. Чем-то напоминающее идеально выполненные декорации для дорогого, успешного спектакля столичного театра.

— Ну, как можно писать, когда ты сам не веришь в то, что пишешь? Нет. Никак нельзя.

Яша вздохнул, вытянул из кармана потертых шорт смятую сигарету и, закурив, вновь лениво бросил взгляд, на окружающий его, уснувший в жаре пейзаж.

На дне карьера, среди острых гранитных осколков в бурых ошметках пересохшей тины, валялись проржавевшие останки большого гусеничного трактора, некогда свалившегося сюда с самой верхотуры, со скалы.

Не знал Яшка, было ли это самоубийством, или обычной нелепой случайностью, но кляксы бордового лишайника, удивительно напоминающие потеки крови, как ни странно не будоражили его воображения, а скорее наоборот, отвлекали: мешали работать, мешали думать.

Чуть дальше, за бетонной коробкой лагерной бани, в чахлых зарослях ивняка, еще в прошлом году, протекала извилистая речка, прорывшая за долгую свою жизнь глубокое извилистое русло в желтом, песчаном грунте.

В эту реку, по наклонным, ржавым трубам, многие годы стекали из пионерского лагеря нечистоты, превращая свинцово -голубоватые ее воды, в желеобразную субстанцию, нехотя скользящую по осклизлому, покрытому толстым слоем осевших экскрементов, дну.

Этой весной, где-то под Челябинском, построили плотину, перегородив реку бетонными стенами. Река обмелела, а после и вовсе пересохла. И теперь русло страшной, коричнево-серой змеей ползло неизвестно куда и зачем.

Змея из чешуек высохшего на солнце человеческого дерьма.

Необычайная тишина плыла над раскаленным гранитом, покачиваясь прозрачными волнами дрожащего воздуха. Бездарное, какое-то блекло- голубое небо, клочками повисло среди поникших сосновых лап. И на фоне всей этой жаркой тишины, вдруг послышался странный, пугающий своей нереальностью, шуршащий звук далеких шагов.

…Обутый в сандалии, в серых линялых трусах, по высохшему дну реки, по шуршащим чешуйкам бывших экскриментов, шел пацан, лет шести, с ярко-красной лыжной палкой в руке.

Его пыльные сандалии оставляли после себя кривую, серую цепочку следов, почти идеально повторяющую изгибы загаженного русла реки. Мальчик шел, видимо представляя себя индейским следопытом, иногда вдруг приседая на корточки, тайком оглядываясь, прикладывая к глазам сложенный из пальцев бинокль, а иногда что-то пискнув тонким, детским голосом, посылал красную свою лыжную палку в чахлые ивовые заросли.

Яша во все глаза смотрел на играющего мальчишку и отчаянно ему завидовал. Завидовал той его детской непринужденности и свободе, свободе в выборе и возможности идти куда пожелаешь, да хоть и по дну погубленной реки, пронзая воображаемых бледнолицых, упругим копьем — бамбуковой лыжной палкой…

В полуденном, желеобразном жарком мареве, колыхаясь поплыли дребезжащие звуки медного колокола.

Обед.

Раньше, подобные сигналы подавались мятым, пионерским горном, начищенным до золотого блеска, но в эту смену, подобрать горниста не удалось, среди ребят попадались все больше юные пианисты, с длинными нервными пальцами и слабыми легкими.

Колокол уже отзвенел, но Яшка казалось, все еще слышал его послезвучее, тягучее словно патока, плывущее откуда-то снизу, то ли со дна высыхающего пруда, то ли из-под чешуйчатого покрытия русла бывшей реки.

— Господи, Каштак-град на дерьме…

Пробурчал юноша и резко поднявшись, и отряхнув шорты на заднице, неспешно двинулся сквозь заросли отцветающего кипрейника и пожухлого папоротника, по направлению к высокому, глухому, дощатому, небрежно побеленному забору пионерлагеря.

Столовая как обычно встретила молодого художника монотонным шумом алюминиевых ложек и граненых стаканов с жидким киселем и как ни странно полным отсутствием запахов кухни, вообще никаким.

Даже пригорелой кашей и то не пахло. Хотя нет, легкий привкус хлорки все-таки витал где-то под шиферным потолком, пугая крупных, отливающих изумрудом мух и бледных ночных мотыльков.

Безнадежно проглотив плоскую, шершавую как туалетная бумага котлету и сизое, холодное картофельное пюре, Яшка поплелся в санитарный блок, временно переоборудованный под художественную мастерскую.

Где-то в высоте, среди больших, пыльных тополиных листьев, из затянутых паутиной динамиков с хрипом раздавались звуки песни про какого-то несмышленого, но очень любопытного журавленка. Песня была модная, и оттого, наверное, звучала она почти постоянно, но Перельман к ней уже несколько привык, что почти не замечал ни развязного голоса Пугачевой, ни хриплого музыкального сопровождения.

Во временной Яшкиной мастерской, хлипким одноэтажным строении, оббитым порыжевшими от солнца и дождей фанерными листами и закрашенными белым, стеклами в окнах, было неожиданно прохладно.

Повдоль стен, пестрящих выцветшими медицинскими плакатами, стояло несколько санитарных носилок, по-видимому, еще времен войны, с длинными металлическими ручками, облупленных и старых.

В самом темном углу, возвышался запыленный и заваленный наволочками с грязным постельным бельем, жуткий мастодонт от стоматологии: огромная бор машина с ножным еще приводом.

Возле окна, провисла брезентовыми пузырями раскладушка, застеленная байковым одеялом розового цвета с тремя игривыми полосками вдоль потрепанных краев. А на столе, на полу, на крашеных маслом стенах — всюду этюды и наброски в карандаше и масле.

Было, правда еще несколько листов с рисунками выполненными акварелью, рисунков, несомненно, талантливых, где вместо пейзажей и натюрмортов, на мир смотрела огромными, наивными глазами молоденькая девчушка, почти девочка. На всех этих портретах, тонкая девичья шея, где казалось, была выписана каждая жилка, полупрозрачными мазками переходила в обнаженные, по-детски приподнятые плечики. А те в свою очередь, плавно и ненавязчиво переливались в общий фон и лишь большое воображение и может быть какой-то несмелый мазок чуть более темного тона, напоминал, а скорее даже тонко намекал зрителю о слегка обозначившейся груди, стыдливо прикрытой полупрозрачной ладонью.

— Эй, Перельман, Яшка.

Раздался с улицы ломающийся подростковый голос.

— Тебя Приходько все утро искал. Выходи скорее, он злой как пес.

Яшка, чертыхнувшись, натянув бейсболку козырьком назад, вышел на улицу, под полуденный зной.

На скамейке, в прозрачной неверной тени сиреневого куста, сидел прыщеватый, Лешка, студент — заочник, уже третье лето подрабатывающий в лагере пионервожатым.

Воспитанник детского дома, он с радостью работал в Каштаке, откровенно удивляясь, что ему, живущему здесь на всем готовом, еще и приплачивают какие-то, пусть и небольшие, но все-таки деньги.

Опять же какой-никакой, а педагогический стаж.

Несмотря на свою физиономию, усыпанную ярко-красными юношескими прыщами, Лешка не комплексовал: освоил три основных аккорда на гитаре и на всех посиделках, в обществе пионервожатых и ребят из старших групп, был в явном фаворе: пел кое-что, играл кое-как, а самое главное — врал напропалую, весело и безыскусно.

Яшка пожал ему руку и они поспешили в единственный более-менее приличный домик во всем лагере — корпус директора.

Директор пионерского лагеря Каштак, Приходько Иван Петрович, до этого пятнадцать лет проработал воспитателем в лагере для малолетних преступников, где-то под Соликамском. Сюда же он был переведен якобы по состоянию здоровья, хотя среди воспитателей и пионервожатых, слухи об этом его переводе ходили разные: по большей части страшные, хотя вполне может быть и не беспочвенные.

Весь без исключения персонал лагеря Каштак, его боялся жутко, что ж тут говорить о детях?

При виде коренастой директорской фигуры, с рыжими, стриженными под ежик волосами, они пытались скрыться от пронзительного и презрительного взгляда блеклых, серых глаз его, куда угодно: хоть под кровать, хоть в пропахший аммиаком и хлоркой туалете.

— ….Стоять! К стене! Фамилия?

Примерно так Приходько разговаривал с провинившимися и не очень ребятами.

Лешка клялся, что когда его впервые остановил директор пионерлагеря, то к обычным своим трем коротким рубленым словам, он якобы в забывчивости прибавил еще одно.

— Статья!?

Все знали Лешку за великого враля, но в данном случае ему, как ни странно верили.

На крашеном крыльце директорского корпуса, в просторном плетеном кресле, Приходько сидел, вальяжно вытянув коротенькие ноги в дерматиновых сандалиях и значительно загибая пальцы своей, не ведавшей мозолей длани, назидательно вещал мокрым от пота пионервожатым, стоящим внизу, на самом солнцепеке

— И в-третьих. Я краем уха слышал про так называемую последнюю ночь, когда воспитанники, я имею в виду мальчики, красят зубной пастой спящих девиц, девочек то бишь.

Чтобы подобной херни у меня в лагере не было! Надеюсь, я ясно изъясняюсь?

Родители приедут встречать свои чада и что б у меня без инцидентов. А то были преценденты…

Да, кстати, в понедельник все старшие группы вместе с воспитателями и пионервожатыми, во главе со мной отправляются в трехдневный поход на Таганай.

Он посмотрел сурово на Яшку и проговорил, словно отрезал.

— Вы, товарищ Пиллерман, тоже собирайтесь. Так сказать, на натуру. В целях культурного роста. Хватит вам по зоне, точнее по территории без дела болтаться. Уже сигналы поступают о вашем аморальном увлечении одной из девиц. Тоже мне, Ромео Пиллерман…

Приходько забулькал в утробном своем смехе, но глаза, глаза в упор, не мигая, смотрели куда-то Яшке в переносицу.

— И чтобы в своей мастерской, сейчас же сняли все ваши художества с порнографией!

Вот- вот, именно с порнографией. Мне сегодня было недосуг. Так что уж сами, голубчик, сами.

-А вы… Вы что, в мастерскую мою без спроса заходили!?

Яшка задохнулся от гнева.

— И что значит аморальное увлечение? Что вы можете в этом понимать? Вы не смеете! Вам нельзя про это так…. Это вам не на зоне!

В отчаянии, Яшка, кричал еще что-то, но директор лагеря, похоже, и не слышал художника, он, пожалуй, даже и не слушал его криков. Он просто смеялся, смеялся весело и безапелляционно.

Сан Саныч величественно поднялся, вытер выступившие от смеха слезы, и уже уходя в дом, бросил через плечо, коротко и зло.

— Я все вам сказал, Перельман. Пока еще я вам плачу деньги, а не наоборот. А вы еще даже аванс свой не отработали. Да и кстати, надеюсь вы не забыли, что роспись лагерной столовой будет считаться вашей дипломной работой? Не забыли? Ну-ну… Все свободны!

Над Таганаем повисли тяжелые, грозовые тучи. Казалось, что его каменные утесы насадили на свои острые края все тучи проплывающие над Южным Уралом.

И вправо и влево, до самого горизонта, кругом синело чистое, летнее небо, а здесь было сумрачно, и даже несколько прохладно.

С большой, круглой поляны, места последнего привала, Каштаковцы по лесной, усыпанной мягкой, опавшей сосновой иглой, длинной, красногалстуковой змеей двинулись к подножию отвесной скалы, возвышающейся над лесом.

Впереди, налегке, с легкой, резной тросточкой, в новой, ни разу не стиранной тюремной робе темно-синего цвета и такой же кепочке, шествовал Приходько.

Следом за ним, еле ползли с рюкзаками, тяжело нагруженными консервами и крупой распаренные пионервожатые. Лешка, чуть слышно матерясь, часто меняя руки, волок оцинкованное ведро, где в мутной воде бултыхался большой, желтый кусок масла в прозрачном пергаменте. Обшарпанная гитара, болталась на тощей Лешкиной шее вправо и влево, словно стрелка метронома, изредка звякала расстроенная струна.

За пионервожатыми понуро брели уставшие пионеры, которым было уже глубоко наплевать и на грозовые тучи, и на продукты в рюкзаках, и на красоты Таганая, в безмолвии надвигающегося  на них,  во всем своем величие.

Все очень устали.

Позади, замыкающим, шел Яшка, с необычайной робостью держащий в своей руке, прохладную, узкую ладошку девочки, идущей рядом с ним.

Те же огромные, что и на Яшкиных рисунках глаза, та же тонкая шея, те же покатые плечики. Ребята молчали. Они просто шли и молчали. Но кто сможет, кто вправе усомниться, что это их молчание, для них, охваченных, быть может, своим самым первым, пусть наивным, пусть в чем-то глупым еще чувством, значит не больше, чем самый оживленный разговор? А они шли и молчали, не замечая ни усталости, ни темно-серого сумрака приближающейся грозы, ни корявых сосновых корней выпирающих из земли, ничего….

– Отряд, привал!

Раздался возле самого основания горы громкий приказ Приходько и дети обессилено разместились на больших, прохладных валунах, во множестве валяющихся повсюду.

– Пионервожатые ко мне.

Резкий начальственный голос вновь разрезал предгрозовую тишину леса.

– И Перельман, кстати, тоже, подойдите.

Сан Саныч сидел на круглом сосновом пне и в своем вздернутом на самую макушку кепарике, удивительно походил на Наполеона.

Яшка сплюнул, усадил девчонку на шершавый, поваленный кедровый ствол, проворчал с нежностью.

– На камни Наташа не садись, простынешь. Они только кажутся теплыми, а на самом деле….

Он запнулся, заметив, игривые светлячки в девичьих глазах, развернулся на каблуках, и с укором бросив ей через плечо:

-Да ну тебя Наташка! С тобой серьезно, а ты….

Пошел к Наполеону-Приходько, где уде его ждали рассевшиеся вокруг директора лагеря, уставшие пионервожатые.

Приходько разулся и, игнорируя тяжелый запах от ног, снисходительно вещал.

– Мы остаемся здесь, в районе горы Таганай еще сутки. Желающие, под присмотром двоих пионервожатых, могут отправиться вверх, в горы на предмет осмотра окружающего пейзажа с высоты и посещения партизанского озера, из которого доблестные красные бойцы, осажденные белогвардейской сволочью, в годы гражданской войны брали воду.

Приходько многозначительно помолчал, словно призывая всех осознать тот далекий подвиг красных партизан, хотя, скорее всего он просто не знал, что еще можно рассказать про те далекие кровавые события двадцатых годов.

Яшка стоял, негодуя, с отвращением вдыхая приторно-несвежий запах начальственных ног и спросил директора лагеря, усиленно пытаясь сохранить остатки вежливости и лояльного отношения к этому, неприятному на его, Яшкин взгляд человеку

– А вы, товарищ Приходько, тоже пойдете к партизанскому озеру?

Сан Саныч многозначительно поднял свой указательный перст по направлению безмолвных, темных туч, помолчал мгновение, пожевал отвислую, словно у старого мерина нижнюю губу и только потом снизошел до ответа.

– Нет, дорогой вы наш товарищ художник, я останусь здесь, у подножия, для надзора за обустройством временного лагеря, приготовления пищи и решения остальных, многочисленных и, несомненно, очень важных организационных нюансов.

Еще вопросы будут? Если нет, всем желающим подняться в горы получасовой отдых, а остальные под присмотром вожатых ломать лапник, и сооружать шалаши. Свободны!

Приходько закрыл глаза и, смахнув рукою любопытного муравьишку, посмевшего пробежаться по его, заросшей рыжим волосом лодыжке, сделал вид что задремал.

– Сволочь – подумал Яшка, и приобняв дружка своего, Лешку, поспешил к усталым пионерам, все еще отдыхающим на валунах осыпи.

Почти над самой головой Лешки пролетела неправдоподобно красивая, словно из мультфильма ласточка, чиркнув острым крылом по его всклоченным вихрам. Тот посмотрел ей вслед, перебросил гитару на другое плечо и озабоченно вглядываясь в чернильно-серую круговерть туч, мотающихся над Таганаем, сплюнул под ноги и бросил Яшке, мечтательно улыбающемуся.

– А все-таки скоро грянет гроза, вот увидишь, грянет.

Влюбленный художник посмотрел на товарища и удивленно отметил, как двусмысленно прозвучала его фраза….

– Скоро грянет гроза.

– Да – Проговорил Яшка.

– Скорее всего, грянет!

И пожав шершавую Лешкину ладонь, он поспешил на встречу идущей к нему Наташе.

3.

В горы, по крутой узкой тропинке отправилось всего человек пятнадцать, включая Яшку и Лешку. Из девочек, желающих лезть неизвестно куда, не нашлось никого. А Наташа, хотя и порывалась пойти вместе с Яшкой, но получила от него строгий запрет и после долгих уговоров, согласилась остаться в лагере, но с условием, что художник, непременно принесет для нее несколько кристаллов пиропа – кроваво-красного, почти черного граната, в изобилии встречающийся в районе пика Таганая, в извилистых руслах многочисленных родничков и ручейков.

– Я буду ждать тебя.

Шепнула девочка Яшке на ухо, легко, словно касание бабочки, поцеловав его в щеку и, положила в глубокий карман брезентовой его штурмовки, маленький, инкрустированный перламутром театральный бинокль.

– Будешь смотреть на меня с высоты,

шутливо сказала она.

– Что бы я не шалила…

И взмахнув огромными ресницами, побежала к подругам. Яшка с нежностью посмотрел на ее легкий сарафанчик цвета васильков, и тяжело вздохнув, побрел вслед за ребятами.

Чем выше их маленький отряд пробирался в горы, тем становилось все прохладнее и прохладнее. Сосны, растущие среди камней своими причудливо изогнутыми, закрученными стволами напоминали японские бонсаи.

Среди острых зазубренных камней, посвистывая, сновали любопытные, полосатые бурундуки, но позже и они отстали, и лишь пара сургучно-коричневых коршунов, почти не шевеля крыльями, делала круги над головами ребят.

Тучи все сгущались, и казалось, вытяни руку, прикоснись к ним, темным и страшным, и тут же хлынет ливень, плотный и тяжелый.

.. Колян с наслаждением облачился в высохшую, простиранную робу, натянул скособоченные, проветрившиеся ботинки и с какой-то странной тоской посмотрев на ртутное зеркало озерка, шуршащий камыш и ярко синее небо, сверкающее своей первозданной красотой в округлых разрывах туч. Уходить отсюда, от этого праздника летней природы отчаянно не хотелось, но необъяснимое, на уровне подсознания чувство неосознанной тревоги просто вопияло в душе уголовника.

– Пора, пора бежать! Куда? Да куда угодно, лишь бы подальше от этих расслабляющих красот, от этой удивительно громкой тишины скалистых гор Таганая….

Срезав молоденькую березку, чудом, зацепившуюся корнями за мизер земли и мха и соорудив из нее трость, Колян уже больше не оглядываясь, ступил на глинистую, осыпающуюся, чуть заметную среди гранита тропку.

Волчий инстинкт, приобретенный за время отсидок в лагерях и зонах, гнал его к людям, в большие города, где как это не парадоксально выглядит, спрятаться от закона много проще, чем в самых глухих уголках Уральской тайги.

Но не успел он пройти и четверти пути, как над его головой, раздался громкий скрежет, и неверный, блекло-фиолетовый разряд молнии осветил враз потемневшую округу.

Гроза все ж таки началась.

От неожиданности Колян споткнулся и безнадежно пытаясь смягчить падение, выбросил вперед руки, заскользил по почти отвесной, кабаньей тропе, пока не задержался возле корявой сосенки, зацепившись рваной штаниной за острый ее сук.

Ливень плотной тяжелой массой рухнул на Таганай, на вековые сосны, на еще более древние скалы красного гранита, на в страхе зажавшего уши мокрыми, грязными, в кровь изрезанными ладонями, полуоглушенного уголовника.

Еще ни разу, за всю свою жизнь Колян не был так близок к эпицентру летней грозы.

Молнии, с шипением падали на едва заметные сквозь ливень горные хребты, а уже через несколько мгновений неправдоподобно гулкий гром разрывал монотонный шум отвесно падающих струй.

Да и не ливень это был, а какой-то водный беспредел, как обозвал его Колян, когда его, словно сухую хвоинку, водный, мутный поток потащил вниз, по направлению к отвесной каменной стене. Судорожно растопыренными пальцами, ломая ногти о каменистую крошку, перемешанную с глиной, податливую и неверную, и в кровь распоров поджарый живот о какой-то сволочной обломок, уголовник в самый последний момент успел ухватиться за округлый гранитный валун, скользкий и кроваво-красный.

Мутный поток, обрушил на макушку беглого густое месиво воды, глины и мелких острых камней. Ноги его, с которых при падении слетела истоптанная, заскорузлая обувка, безвольно болтались над отвесной пропастью.

– Господи, твою мать!

Отплевываясь и безнадежно пытаясь подтянуться на руках орал Колян.

– Господи, спаси и помилуй раба твоего! Гадом буду, если выживу – первым делом в церковь. Все, все расскажу на исповеди. Как на духу. Господи!

Господь не слышал, а может быть, просто не соизволил снизойти к просьбам заблудшей своей овцы, но услышали ребята, те, кто все ж таки решили подняться в горы….

– Хватай руку!

Сквозь гром и рев воды, злобно орал Яшка, с силой уперевшись ногами в валун. Колян ничего, не соображая, забитыми песком глазами смотрел на Перельмана, но отнять руки от валуна не решался.

Страх.

Даже когда его руку, с пальцами в синих татуированных перстнях перехватила жесткая, беспощадная удавка Яшкиного кожаного брючного ремня, даже тогда он не мог разжать пальцев своих, а лишь отрицательно качал головой и тихо, сквозь зубы матерился.

….Гроза не просто закончилась, нет – она иссякла. Мелкие рваные тучи раскидало по небосклону, и они растаяли, словно растворились в его глубокой синеве.

О дальнейшем восхождении в горы не могло быть и речи: мокрые скалы и валуны, глиняная тропка, промокшие мочала мшаника, все было настолько склизким, что даже самые отчаянные из ребят, вскоре отказались от этой затеи.

Колян, чем ближе спускалась группа молодых альпинистов к подошве Таганая, становился все более наглым и самоуверенным. Казалось он уже и позабыл о том, что не более, чем час назад, в соплях и слезах, в глине и запекшейся крови, чуть ли не мешком повис на Яшкиной шее, бормоча нечто несуразное и нечленораздельное. Грязную смесь мата, фени и благодарных молитв.

Наташа, увидев Яшку, грязного, с изрезанными коленями и в прорванной на груди рубахе, тихо ахнула, и, не обращая внимания на присутствующих, бросилась к нему навстречу, но на полпути словно застеснявшись, приостановилась, и сломано, без сил опустилась на мокрый ковер перепревших хвойных иголок.

– А у тебя жиденок, губа, похоже, не дура.

Завистливо хмыкнул полностью оправившийся Колян.

– Ан, какая чмара по тебе сохнет.

– Заткнись, подонок!

Рванувшись к своей Наташке, зло выдохнул художник.

– Услышу еще что-нибудь про нее в том же духе: морду разобью!

Он приподнял побелевшую девушку, и ласково перебирая пушистые ее волосы, что-то весело шептал ей, врал и успокаивал.

– Ба, какие люди!

Весело заорал Колян, увидев Сан Саныча, на корячках вылезающего из тесной, одноместной палатки.

– Гроза спец. учреждения номер сорок восемь, что в Соликамске. Гражданин начальник. Приходько, Сан Саныч. Кум зоны. Сука вонючая!

Уголовник не дал возможности подняться Приходько на ноги, и с каким-то надрывом и азартом, с какой-то уголовной подлянкой, с разбегу ткнул грязной своей пяткой ему по переносице. Хруст раздробленных хрящей смешался с воплем боли начальника лагеря.

Зажав руками изувеченное лицо, он, сквозь растопыренные пальцы и струящиеся слезы вглядывался в наклонившегося над ним уголовника.

– Что блядь, не узнаешь? То ж я, Колян Скобарь.

Колька Скобарев, статья двести шестая, часть первая. Вспоминай подонок, как ты меня, одиннадцатилетнего пацана, голым, в сырой карцер упаковал только за то, что я спать с тобой отказался. Вспоминай скорее, как ты сука и меня, и таких же, как я, малолеток за малейшую провинность лично избивал, вертухаям своим не доверяя.

Скобарь пнул мычащего Приходько в лицо еще раз, брезгливо обтер окровавленную пятку о влажный мох, а потом, неторопливо расстегнув оборванные и грязные штаны, помочился ему на голову.

– Что ж ты, образина делаешь?

Возмутился Яшка. Пошел прочь отсюда!

Скобарев повернулся к пареньку и не торопясь застегнув штаны, подошел к нему почти вплотную и жарко дыша художнику в лицо, прошипел.

– А ты жиденок, вообще что-то слишком много на себя берешь. Смотри, все вокруг молчат, всех все устраивает, один ты чем-то недоволен. Вот всегда вы так, христопродавцы.

Он развернулся, и как-то незаметно, коротко и очень сильно пнул Перельмана коленом в пах.

Яшка от неожиданной боли ахнул, и, сломавшись пополам, упал на каменистую осыпь.

Наташка, вспорхнула и с криком бросилась на Коляна, а тот, изловчившись, сгреб ее за копну мягких и податливых волос, притянул к себе, и гадливо ухмыляясь ей прямо в лицо, другой рукой с треском рванул легкий сарафан. Ткань расползлась, и прямо перед глазами Скобарева, распаленного своей властью и безнаказанностью, засветилось юное девичье тело, а дрожащие в нетерпении грязные пальцы мужика, уже лезли, уже проникали рвущейся, трепыхающейся девушке куда-то в трусики, по пути разрывая и их.

– Яша, Яшенька!

Истерично, в голос закричала Наташка, когда Скобарь, долгие годы не видевший женщин, все еще цепко держа ее за волосы, повалил девчушку на землю, и загнанно дыша ей в лицо испорченными зубами, привалившись на нее, попытался раздвинуть ее крепко сжатые колени.

– Убью! Убью мразь!

Простонал Яша, с трудом поднимаясь на ноги, а рука его уже нащупала дюралевую ножку стоявшего поблизости этюдника, оставленного им на полянке, перед самым подъемом на гору.

– Убью…

В шепот повторил он, и увесистый фанерный ящичек, описав в воздухе дугу, с треском обрушился на голову Коляна.

3.

На валуне, в промокашках лишайника, понуро сидел Яшка, с наручниками на запястьях рук. По поляне прогуливались милицейские чины, эксперт и фотограф.

Неподалеку, вытянувшись ничком, лежал на животе Колян, словно спал, вот только искусно выколотые купола и облака на спине его уже не шевелились при каждом вздохе.

Наташа, придерживая на себе расползающееся платье, подошла к самому главному на ее взгляд милиционеру.

– А с Яшей, с Яшей, что теперь будет?

Робко, потупившись, спросила она.

– С Яшей? С Перельманом, что ли?

Рассеянно переспросил ее офицер.

– Ну что будет? Сначала КПЗ, конечно, сама понимаешь. убийство все ж таки, потом суд, ну а затем конечно в лагерь.

– К нам в лагерь, в Каштак?

Милиционер недоуменно посмотрел на девушку и, как-то неопределенно кивнув головой, пробормотал.

– Ну, этого я уж знать не могу. Как и куда суд решит…. Хоть убитый, конечно, был тот еще гад, однако же, человек…

Потом посмотрел на спину покойника, вздохнул и, закуривая, пробормотал.

– Кто ж его знает куда?

Может быть в Матросскую тишину, а может быть и в Вологодский пятак…

0

Автор публикации

не в сети 9 часов

vovka asd

888
Комментарии: 48Публикации: 148Регистрация: 03-03-2023
Подписаться
Уведомить о
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
Шорты-44Шорты-44
Шорты-44
логотип
Рекомендуем

Как заработать на сайте?

Рекомендуем

Частые вопросы

0
Напишите комментарийx
Прокрутить вверх