…Ну а теперь ты, морда каторжанская. Твоя очередь за вином бежать…
Тонкие и бледные губы высокого худощавого парня лет пятнадцати, Мозглякова Бориса, предводителя местной, вокзальной малолетней шпаны, презрительно скривившись, поползли вниз, придавая всему его облику вид дурковатый и самоуверенно-нагловатый.
Небольшая группа подростков, сзади обступившая своего вожака, выжидающе поглядывала на невысокого мальчишку, темноволосого и смуглого, беззаботно сидевшего на широком белого ракушечника подоконнике. Тот, молча, соскочил с подоконника, как можно более непринужденно прошел в заваленный отслоившейся штукатуркой угол, помочился на желтую рассохшуюся дранку и только после этого, на ходу застегивая пуговицы ширинки, подошел к пятнадцатилетнему.
– Слушай, Боренька! Еще раз назовешь меня каторжанской мордой, я тебя запорю… Бл*дью буду, запорю!
В руках парнишки неожиданно оказался остро отточенный обрезок тонкой арматуры, и ее голубовато-фиолетовое жало, слегка оцарапав хрупкий кадык Бориса, неторопливо переместилось с горла под левый сосок подростка.
– Да ты что, Шурка, шуток не понимаешь? А? Убери пику – то… Убери…
– Ну, вот и договорились…
Заточка в ловких руках Сашки пропала так же неожиданно, как и появилась, и лишь по оттянувшемуся правому карману серых приютских штанов паренька можно было догадаться, где до поры успокоилось грозное самодельное оружие.
Шурка презрительно сплюнул под ноги Борису и, подойдя к пролому в стене дома, почти не задумываясь, прыгнул с высоты третьего этажа на застывший в жарком летнем мареве тополь, чьи пыльные листья в предвечернем прозрачном сумраке казались вырезанными из плотной серой жести.
Ловкая мальчишеская фигурка легко перемещаясь с ветки на ветку, уже через минуту оказалась на вытоптанной вокруг ствола тополя траве и тут же скрылась за углом точно такого же полуразрушенного в дни войны дома.
– А ведь ты, Боря, обоссался с Французом схлестнуться. Факт – обоссался! – бросил один из пареньков, все это время стоявший позади долговязого Бориса. Он также презрительно сморщился и направился к пролому.
– И ничего я не обоссался! – Дернулся было побледневший от ненависти Борис. – Просто с вами, детдомовскими, связываться не хочется… Вы же там все, как один, психи. Тоже мне, нашелся француз. Да он такой же француз, как я Любовь Орлова.
Мальчишка, уже стоя на краю плиты, обернулся и коротко хохотнул.
– Любовь Орлова из тебя и в самом деле херовая, а то, что Шурка Француз, у нас все знают. У него на плече даже наколка концлагерная есть, под номером… У тебя есть наколка? Нет. А у него есть! Вот и засохни… И еще: ни он, ни я для тебя больше за вином бегать не будем. Запомни. Вас в случае чего родители отмажут, а нас даже за мелкую кражу сразу в крытку оприходуют… Так что покедова, Боренька! Пишите письма!
Мальчишка прыгнул на дерево, и, с шумом протаранив животом пыльные листья тополя, поспешил вслед за Сашкой.
1.
В мятых и просторных трусах в мелкую ромашку и линялых уже довольно немолодой и седоволосый, хотя и внешне крепкий еще, мужик стоял на балконе седьмого этажа, неторопливо курил сладостную послеобеденную сигарету и, сытно щурясь, поглядывал вниз. Сквозь седовато-пегие волосы на груди мужика с трудом читалась синяя, неровными буквами выполненная наколка: «Черный дельфин». Старший надзиратель. АB(|V)R-
Наколку обвивала змеей красная колючая проволока в крупных каплях крови.
Мужик запустил окурком далеко в легкий вечерний прозрачный сумрак и только тут заметил, как возле ветхой детской деревянной горки, обитой рваным линолеумом, совсем еще маленький пухлый и лохматый щенок, уперевшись в песок всеми своими короткими лапами, безуспешно боролся с большой вороной за право обладания крупной, сизой от заветренных сухожилий, мосолыгой. Ворона, явно издеваясь над кутенком, то театрально-обессилено опускалась на зад, задрав пыльный хвост кверху, то прикидываясь дохлятиной, заваливалась на бок. Умудренная годами птица, сонно прикрывала глаза серыми, старческими веками и разве что не зевала от скуки, хотя за кость держалась не менее хватко, чем и щенок. Неожиданно где-то за пыльными тополями взвыла сирена проезжающей кареты скорой помощи и любопытный, но глупый пока еще щенок на мгновенье ослабил хватку челюстей и отворотил от хитромудрой птицы свою лобастую голову, чтобы хотя бы боковым зрением рассмотреть источник столь громкого звука. Но этого мгновенья, краткого и случайного вполне хватило – ворона, распахнув большие грязно-черные крылья, тяжело поднялась в воздух и, пролетев с костью в клюве всего несколько метров, опустилась на кособокий бетонный фонарный столб. Кутенок во весь голос взвыл от подобной вороньей подлости и даже попытался влезть на столб вслед за обидчицей, но лишь неуклюже завалившись на бок, заскулил жалобно и грустно.
– Эх ты, фраерок ушастый…
С усмешкой пробурчал мужик, проходя в комнату.
– Нашел с кем связываться…
Он присел на диван, застеленный простеньким байковым одеялом и, мгновенье задумавшись, натянул на мосластые лохматые ноги ядовито-синее трико с крупным ярлыком на заднем кармане.
– Тоже мне, «Адидас»! – Усмехнулся бывший надзиратель, глянув на оттянутые колени явного самострока и вбив плоские жилистые ступни в разбитые тапки, как был без майки, вышел из дома. Шторы лимонного цвета колыхнулись на сквозняке, приоткрыв ненадолго пришпиленную к межоконному простенку почетную грамоту, солидно украшенную золотыми дубовыми и лавровыми листьями.
Висевшие под ней сверкающие наручники, пожалуй, могли бы вызвать определенное замешательство у случайного гостя этой квартиры (хотя к чему лукавить, гостей здесь не жаловали), кабы не текст грамоты, выбитый ярко-красным шрифтом.
«Александру Михайловичу Леклеркову за долгосрочную и безупречную службу в ФБУ ИК-6 УФСИН. Г.Соль-Илецк.
Заместитель начальника учреждения ЮК-25/6 по кадрам и воспитательной работе Алексей Трибушной».
…Замок щелкнул, и Александр Михайлович вошел в комнату, держа странно молчаливого щенка двумя пальцами за холку.
– Здесь теперь жить будешь. Понял?
Щенок неторопливо прощелкал когтистыми лапками по линолеуму комнаты и, сделав лужу между ножками телевизора, согласно завертел хвостом.
***
«Загубили суки, загубили,
Загубили молодость мою,
Кудри вороные поседели,
Я у края пропасти стою»…
Бессмысленно вглядываясь в зеркально-черное, ночное окно, бывший надзиратель громко отстукивал твердыми ладонями по кухонному столу мелодию незамысловатой, как водится жалостливой, блатной песенки. Повзрослевший и заматеревший уже кобель трехлетка, черного с подпалинами окраса, неизвестно почему прозванный хозяином Сволочью, лежал на полу в двух шагах от стола, и, изредка приоткрывая сонные янтарные глаза, преданно поглядывал на пьяного Александра Михайловича. Иногда под густой слегка волнистой собачьей шкурой пробегали короткие судорожные волны сокращения мышц, воочию подтверждающие, что несмотря на дружелюбный сонный вид пса, он в любой миг может вскочить и бесстрашно броситься на любого, кто посмеет хотя бы грубым словом потревожить грустно-усталое состояние души его хозяина. Когда Александр Михайлович дрожащим от пьяной тоски голосом выводил особенно грустные строки, кобель приподнимал крупную лобастую голову, и тогда под невысоким потолком кухни становилось тесно от низкого тоскливого собачьего воя. Тотчас и сверху, и снизу по чугунным радиаторам отопления начинали стучать разбуженные соседи, непонимающие «красоты» тюремного шансона.
– Слушай, Михалыч. Кончай душу рвать. Уже половина третьего, а нам с Васькой на работу к восьми… – Приглушенно раздался чей-то женский голос сверху.
– …А не пошла ли ты, как там тебя?… – Отмахнулся обиженно вертухай, в очередной раз удивляясь тонким стенкам в московских хрущевках.
– …А ты знаешь, Сволочь, какие у нас там в Соль-Илецке стены были? – Ткнул он ногой, задремавшую было собаку. – Не поверишь. Даже в тюремных корпусах в полтора кирпича… А уж в самом-то городе…
Обиженный пес приподнялся, коротко зевнул и вновь лег на пол, но морду уже спрятал у себя под хвостом, видом своим выражая огромную и безграничную обиду.
– Что, Сволочь, и ты на меня разобиделся?
Леклерков выдохнув табачным дымом в сторону пса, нетвердым движением погасил окурок в яичную скорлупу, белеющую на темной от жира разделочной доске, и заплакал, по-пьяному не красиво и жалко.
– Я, Сволочь, конечно, надзиратель, можно даже сказать вертухай, но ты, псина, должна разуметь, что и у нас, у тюремщиков, тоже души имеются. Да! И мы, Сволочь, тоже, как и все остальные мужики, желаем иметь хоть капельку нормального мужицкого счастья… Тебе проще, ты кобель. Ты вскочил на первую попавшую сучку, даже пусть на ту же болонку, и все, ты доволен, а мне каково!?
Там, в «Черном дельфине», одни смертники, да пожизненные. В самом Соль-Илецке, бабы, конечно, были, как же без них, без баб-то, но, опять же: либо такие, что на вечное «поселение» обосновались, либо из местных, коренных. И те и другие, если честно – те еще стервы, но гонору!?
Как же: если верить их словам, они все там из благородных… Каждая вторая себя декабристкой мнит… Им, видите ли, забесплатно с вертухаем стыдно… Мммм, как бишь это? Аааа, аморально, вот!
Мол, нормальный мужик в тюремщики служить не пойдет. Западло мол, дескать, не мужская это работа. А чья, женская что ли!?
А то, что в этой зоне только душегубы, да людоеды сидят и им охранника на пику поднять, что мне высморкаться… Им, батенька, от одной лишней смерти ни тепло, ни холодно не случится, об этом женщины отчего-то вспоминать не желают.
Одно слово – бабье…
Про триппер, вшей лобковых и прочие прелести, я, Сволочь, и говорить не хочу. Чистых, да здоровых женщин, по пальцам пересчитать можно.
Ну а чистым, я как-то ко двору не пришелся.
И хрен его знает от чего?
Вроде бы и не урод и деньги всегда на кармане имелись.
Думал, перееду сюда, все как-то само собой устаканится.
Нет, не устаканилось. И здесь, в Москве, что-то у меня пока никак не получается. Одним словом, никого у меня кроме тебя, Сволочь, и нет.
Бывает же так: единственная родственная душа и та Сволочь…
Александр Михайлович вытер ладонью мокрое от слез лицо, равнодушно, словно воду, проглотил почти полный стакан водки и, укоризненно взглянув на спящую собаку, обессилено сполз со стула на пол.
Преданный пес неслышно приподнялся и коротко облизав заплаканное лицо своего спящего хозяина, улегся на пороге кухни: бдеть.
***
…Солнце угрюмо заползло за частокол серебристых, пирамидальных тополей и у реки сразу же явно похолодало. Шурка, как это бывает только в детстве, проснулся сразу, вдруг и тут же увидел стоящих вокруг себя ухмыляющихся ребят. Прямо над ним покачивался пьяненький Борька и сосредоточенно насаживал на короткие, в цыпках, пальцы правой руки тяжелый кастет с вороненой свастикой. В их городе, во время войны долгие месяцы находящимся под фашистом, достать такой было несложно.
Детдомовец приподнялся, нетерпеливым движением лопаток попытался сбросить со спины прохладный, налипший на кожу песок, в уме просчитывая всяческие возможные варианты развития неизбежного столкновения между ним и Борькиной шоблой. В том, что стычка произойдет, Шурка ни на минуту не сомневался, но на ум ничего спасительного не приходило, тем более вся Сашкина одежда, включая трусы и штаны, со спасительной заточкой в кармане, лежала чуть выше, на небольшом, заросшем травой обрывчике.
– Ну что, морда каторжанская, и чего ты сейчас без своей заточки стоишь? – Поинтересовался Борис и насмешливо наклонился над голым мальчишкой.
– Шестеро… – Задумчиво проговорил Шурка негромко, приподнимаясь от песка на сжатых кулаках.
– Чего, чего? – Вытянулся лицом нерасторопный, туговато соображающий Борис.
– С тобой, семеро будет… Многовато… – Продолжил размышлять вслух Француз и вдруг резко, в два кулака швырнул песок в лицо Мозглякова, а сам, словно в нырке, шишковатой, коротко стриженной своей головой, с каким-то всхлипыванием и вскриком, резко вбуравил в пах временно ослепшему противнику.
– Ох, еб!!! – Зазвенел по-над берегом крик боли и обиды, но Шурка, уже не оборачиваясь, как был голышом, понесся навстречу спасительной реке, по пути острым и твердым локтем припечатав по губам зазевавшегося паренька…
– Где уж вам, сявкам привокзальным меня поймать! – Громко и торжествующе прокричал Сашка возбужденным противникам уже на противоположном берегу реки и, сделав рукой, неприличный жест, поспешил по узкой извилистой тропе, протоптанной среди крапивы, резной отцветающей волжанки и дырявого лопуха, нимало не задумываясь, как же он появится в детском доме совершенно голым.
…Ее Александр Михайлович встретил совершенно случайно в булочной, где она, с важным видом сверяя что-то со списком, принимала у грузного мужика в изжеванном синем халате деревянные поддоны с горячим еще черным хлебом. Словно в детстве, в годы детдомовского недоедания, в магазинчике многообещающе сытно пахло жженой корочкой, кориандром и чуть кисловатыми дрожжами. А еще Леклерков почувствовал тонкий запах дорогих духов, слегка разбавленный переспевшей клубникой, ярко-алой губной помады и чуть-чуть горьковатый, едва ощутимый запах женского пота.
Ее запах. Запах его женщины, случайно встреченной им в ближайшей булочной. Случайная, но необычайно волнующая смесь запахов хлеба и молодой, московской женщины.
…Они бродили втроем по запущенным, усыпанным подпревающими осенними листьями аллейкам Ботанического сада, и собака, как это ни странно, довольно быстро осознала, что женщина эта, значит для хозяина, пожалуй, ничуть ни меньше, чем и он сам, Сволочь.
…И звали ее Ольга.
И уже к началу зимы, Ольга перебралась в квартиру Леклеркова, а обрывок верблюжьей кошмы, подстилка Сволочи, как-то уж очень быстро и незаметно переместилась из теплой кухни в прихожую, ближе к двери, обитой темно-серым, потертым дерматином.
***
…Борька Мозгляков, сидел на округлом валуне над крутым обрывом затопленного карьера, где некогда добывался открытым плотный серый гранит, из которого были сложены все дореволюционные постройки в городе. Изредка, резким движением, подросток выдергивал на поверхность большую квадратную сетку, в частую ячейку, на которой трепыхались мелкие серебристые рыбешки, будущие живцы для серьезной рыбалки, на ту, что он вместе со своими товарищами собирался завтра поутру.
Рядом с мальчишкой стоял большой алюминиевый бидон с водой, в котором уже кувыркались несколько десятков мальков.
Неожиданно каким-то боковым зрением Борька заметил возле себя чье-то легкое движение, и тут же горячее дыхание Шурки-Француза ожгло ухо рыбака.
– Ну, вот ты мне и попался, один на один. Падла.
Борис, сидевший на заднице, с ногами, болтающимися над трехметровой пропастью, отчетливо понимал всю слабость своего положения по отношению к стоящему за его спиной ловкому и отчаянному детдомовцу.
– Что ты хочешь, Шурка? – С трудом выкашлял он, не оборачиваясь, на всякий случай выпустив из рук конец бельевой веревки, к которой и была привязана сетка малявочника.
– Да ничего я от тебя и не хочу. – Коротко хохотнул Сашка, слегка покалывая Мозглякова в спину своей знаменитой в мальчишеских кругах заточкой. – Раньше я обижался, когда ты меня каторжанской мордой обзывал, очень обижался. А недавно твоего папашу в «Бригантине» видал. Он там под стойкой весь обсосанный и облеванный валялся с вывернутыми карманами. И вот тогда я подумал, ты слышишь меня, Боренька? Слышишь… Так вот тогда я подумал, что уж лучше быть круглым сиротой, чем иметь такого отца. Так что не бойся, Боренька, не буду я тебя трогать. Живи. Хрен с тобой. Но вот только запомни раз и навсегда, что я своего папу помню, хоть и смутно совсем, но помню. И всегда буду помнить. Он летчиком был, папа мой и в самом деле французом, а совсем даже и не каторжанином. И куртка у него была, кожаная такая, коричневая, а мех изнутри черный и шлем кожаный… А еще шляпа…
Сухая, ломкая трава под ногами Шурки легко зашуршала, и мальчишка растаял в темной фиолетовой ночи.
Идеально круглая, почти оранжевая луна чуть заметно колыхалась в бездонном карьере.
Тоскливо пахло полынью, стоялой водой и кислой пороховой окалиной ржавеющей разбитой гаубицы, валяющейся в соседнем овраге. Утомленные собственным криком лягушки умолкали одна за другой в камышовом частоколе на противоположном берегу ночного карьера. Медленно, но верно, над окраиной городка опускалась ночная тишина, и лишь длинный нескладный мальчишка, свесив над обрывом босые ноги, плакал. Плакал, не переставая, громко и обиженно.
***
…Ольга, женщиной оказалось довольно вздорной и пустой, но для Александра Михайловича, чей опыт общения с противоположным полом был довольно скудным, она казалась событием необычайно великолепным, сходным разве что с поднебесными жителями, эфемерными серафимами к примеру.
Бывшего тюремного надзирателя все восхищало в этой женщине: и ее тяжелые груди с крупными сосками, и крепкие ноги с короткими пальцами, и широковатые бедра, украшенные тонкой витиеватой наколочкой, и даже глубоко утонувший пупок.
А довольно легкомысленно подбритые рыжеватые волосы паха возбуждали настолько крепкого и сильного мужика, что он иной раз разглядев их сквозь полупрозрачное белье, не выдерживал соблазна и овладевал Ольгой решительно и грубо, по-мужицки безыскусно.
Она смеялась и отбрыкивалась, но делала это настолько мило и соблазнительно, что Леклерков заводился еще больше.
Именно в такие минуты не терявшая головы женщина умудрялась вытянуть из мужика любое обещание, любую клятву.
Именно после таких вспышек страсти Ольгин гардероб незаметно обогатился довольно дорогой шубкой из серебристо-голубой шиншиллы и богатой высокой лисьей шапкой, импортными сапожками на тонюсеньких каблучках.
Деньги, накопленные за годы службы в «Черном дельфине», довольно быстро иссякли, и чтобы купить Ольге импортную дубленку «мраморной» выделки, Александр продал свой пистолет, невесть каким образом добытый им в Соль-Илецке.
Иногда, особенно в отсутствие супруги, Леклеркова одолевали легкие сомнения, но заприметив на кровати ажурный бюстгальтер, все еще сохранявший запах ее тела, сомнения эти быстро улетучивались, и мужик вновь ощущал себя до крайности счастливым человеком.
И лишь отсутствие детей удручало Александра Михайловича. Довольно наивного в женских хитростях его удивляло, как при столь частых близостях Ольга умудрялась до сих пор не понести…
– …Ну, ты, Сашенька, и дурачок… – Посмеивалась она, вольготно и бесстыдно раскинувшись на скомканных и сбитых после любовной ночи простынях и удовлетворенно оглаживая себя внизу живота. – Ну, подумай хорошенько, разве нам плохо с тобой вдвоем? Ведь нет же… А родится ребенок? Шум, крик, плач… Пеленки, подгузники, бессонные ночи… А во что превратится моя, вернее твоя любимая грудь? В вымя. В дойники… Нет, Сашенька, рано еще… Рано. Да и к тому же я после знакомства с тобой начала принимать гормоны. А гормоны, Сашенька, это такая штука…
Супруга в поисках подходящего слова приподнималась на локоть, и при этом ее грудь с твердым возбужденным соском словно бы невзначай задевала за плечо мужа, и на этом разговор о детях прекращался как бы сам по себе.
Как-то под утро, когда уже в предрассветной сери была хорошо различима сытая Ольгина нагота, Леклерков рассказал ей довольно наивную историю про сойку, живущую возле зоны, где он служил по молодости.
– …Ты понимаешь, Ольга. У нас возле зоны была лесополоса: длинная и узкая, ровно кишка.
Елочки там, сосеночки всякие и понизу – смородина… И так разрослась эта смородина, что запах ее казалось, перебивал иной раз даже запахи тюремных коридоров. И вот в этих самых смородиновых кустах каждую весну сойки вили свои гнезда. Много их там было, соек этих. Прорва. А одна из них, я так думаю, совсем молодая, глупая еще птаха, соорудила свое гнездо в самом ближнем к тропинке кусту. Кто бы мимо ни прошел, обязательно хоть рукой, но коснется веточки.
А она, птичка-то, дуреха, с испугу вечно из гнезда своего с шумом вылетала… Сядет, бывало, на соседнее дерево и выжидает чего-то… Вот и довыжидалась… Весна в тот год выдалась прохладная, то дождь, то снег, вот яйца у бедолаги и простыли.
Уже май проходит, у всех остальных соек в гнездах птенцы в голос кричат, а эта все сидит, все греет. Папаша тот наверняка все давно уже понял, слинял, как и подобает, а она – нет.
Так до середины лета и просидела, пока первые грибники гнездо-то ее с мертвыми яйцами не порушили…
Александр Михайлович замолчал, потянулся за папиросами и только тут заметил, что Ольга его крепко спит, счастливо и удовлетворенно посапывая, и даже во сне тонкими своими пальчиками игриво пощипывает мужнину мошонку…
– Эх, Ольга, Ольга… – Только и протянул несколько уязвленный Леклерков и, натянув трусы, вышел покурить на балкон.
Волны тумана, плотного и до странности бутафорского, колыхались где-то на уровне второго этажа, меняя пейзаж московского спального района до неузнаваемости.
На миг, мужику показалось, что вот сейчас, от силы через несколько минут, выползет багровое умытое солнце, туман растает и перед ним окажется старинная полуразрушенная усадьба, в которой и был расположен его, Шурки Леклеркова, детский дом для детей врагов народа, в котором он прожил почти десять лет.
***
…Неожиданно в помещение Ленинской комнаты ворвалась растрепанная и раскрасневшаяся Елизавета Марковна Мышко, директор детского дома. Затравленным взглядом окинув комнату и заметив колдующего с плакатным пером над листком белой бумаги (оборотной стороны обоев) редактора стенной газеты – Шурку, она протянула мальчишке мятый, влажный от вспотевшей руки листочек бумаги в клетку, и торопливо прошептала ему на ухо, испуганно оглядываясь.
– Саша, обязательно найди всех ребят, чьи фамилии ты прочтешь в записке и тотчас же (ты меня понимаешь, Сашенька!?), тотчас же попытайтесь скрыться из усадьбы, а еще лучше из города. И кстати уходить вам ребята лучше всего по одному, кто, куда… Что бы не случилось – уходите… Заклинаю вас! Уходите…
Елизавета Марковна поправила расхристанный белый халат и видимо спокойной вышла из комнаты.
…Через некоторое время по истертым мраморным лестницам усадьбы, выбивая искру подкованными сапогами, с картонными папками в руках и картонными выражениями на высокомерных лицах, прошло человек пять-шесть, в кожаных куртках и фуражках, новеньких и абсолютно черных. Искали ребят, чей возраст уже вполне подходил под статью…
***
…Ах, Сашенька, что за прелесть эти унты!
Проворковала Ольга, повиснув на руке супруга, и завистливым взглядом провожая пробежавшую мимо них девушку.
– Такие бы унты да мне к моей дубленочке… Красота. Я бы у тебя, Сашенька, совсем как королева, да что там королева, как топ-модель была бы… А Сашок?
Александр Михайлович присмотрелся и бросил пренебрежительно:
– Собачьи унты, даже не волчьи… Тем более шкурки сняты летом, мех совсем слабенький… Эх, Оленька, видела б ты унты, какие я соорудил жене начальника зоны. Волчьи, почти черные, а подпалины, наоборот, очень светлые… Впрочем, Ольга, что об этом говорить даром: где я тебе в Москве, волчью шкуру добуду?
…Со Сволочью в последнее время творилось что-то необъяснимое… Иной раз прогуливаясь с ним вдоль извилистого русла реки Чернянки, замечал Александр Михайлович, что кобель его с трудом волочит ноги, задыхается и частенько прикладывается к темной и нечистой, радужной от бензинных разводов речной воде.
Да и сраться пес стал что-то уж слишком подолгу, иной раз и с кровью. А дома, когда встревоженный мужик пытался отпоить собаку молоком, изгадил паркет желчной, дурно пахнувшей рвотой.
– Подыхает Сволочь-то наша… – Горестно и уж как-то слишком ненатурально вздохнула Ольга, брезгливо вытирая желчь с пола одноразовыми салфетками. – Линять что-то совсем не вовремя удумал кобель-то твой. Вон сколько волос по коридору. Страсть! На пояс от радикулита собрать можно… Да и мучается-то как бедолага!? Жалость берет. Ты, Сашенька, хотя бы из сострадания усыпил бы собачку. И ей бы не мучиться и мне глядишь, на унты шкурка достанется… Ведь ты же, мальчик мой, мне в свое время все уши прожужжал, какие унты соорудил для жены начальника зоны. А я разве ж хуже ее буду?
Ольга, наскоро ополоснула руки и, на ходу развязывая поясок халатика, подошла, покачивая бедрами к супругу, ослепив его, потемневшего лицом, своей щедрой, пропитанной запахом свежего хлеба наготой.
– Ох, и бл*дь же ты Ольга, ох и бл*дь… – Простонал обессилено Александр Михайлович и, схватив в охапку податливое тело жены, бросил женщину на не разобранную постель животом вниз…
***
…Ушел Шурка из города один. Минуя вокзал и центральные, оживленные улицы городка, он поднялся на железнодорожную насыпь и, спрятавшись в пыльных, мазутных зарослях ирги, дождался ночи.
Под утро, он наконец-то запрыгнул на площадку медленно ползущего, груженного просмоленными шпалами товарняка направляющегося куда-то вглубь необъятной страны.
Несколько раз его хотели ссадить с поезда, но, слава Богу, обошлось без транспортной милиции, и мальчишка, дождавшись отправления состава, вновь пристраивался на одной из платформ… С едой, как это ни странно у паренька все обстояло нормально: помогли деньги, несколько лет собираемые им на давнюю детскую мечту – настоящую фотокамеру. На каждой крупной станции, где его товарняк простаивал иногда по многу часов кряду, Сашка покупал у привокзальных торговок себе краюшку хлеба, вяленного, прозрачного на просвет рыбца, располосованного надвое, или завернутый в газету шмат еще горячего, пропитанного густым бульоном отварного рубца, говяжьего желудка. Ни милиция, ни местная шпана, связываться с пареньком не желали, считая его, по всей видимости, бродягой-цыганенком: темные волосы и прокопченная вымазанная в мазуте и угле мордашка, усугубляли это сходство.
Впрочем, и Шуркин характер за время этого незапланированного путешествия также перетерпел некоторые изменения: мальчишка стал более скрытным, хитрым и, пожалуй, даже жестоким…
Для своей заточки из обрывка велосипедной камеры подросток соорудил нечто вроде ножен и прикрепил их на правую ногу чуть выше щиколоток.
***
… – Ох, Сволочь, чую, извела тебя моя Ольга. Толченым стеклом, небось, накормила… Только вот не докажешь. А вдруг ошибаюсь? А незаслуженная обида, она брат, хуже пощечины, она на всю жизнь в сердце останется… Ветеринары, как ни крути, ничего не нашли…
Сетовал Александр Михайлович, осторожно поглаживая собачью голову, лежащую у него на коленях. Крупный снег падал Сволочи на морду, на горячий кожаный нос, и таял, превращаясь в капли.
Лиловый, скучный, московский вечер неожиданный снегопад превратил вдруг в нечто необычайно красивое и волнующее.
Частые фонари, стоящие вдоль дороги, горели до странности снежным светом, ярко-белым и непостоянным. А лучи прожекторов освещающих купол небольшой, некогда сельской церквушки, стоящей чуть поодаль от русла реки Чернянки, на заросшем толстенными липами холме, казались плотными и осязаемыми.
– Ты прости меня, Сволочь, что приходится тебя кончать в такой день, когда вокруг красота такая образовалась…
С каким-то по-бабьи слезливым надрывом оправдывался перед преданной, приговоренной собакой, бывший надзиратель.
– Но уж лучше я сам… Да так и скорее получится… Кто их знает, ветеринаров этих, что за отраву они собакам впрыскивают? А вдруг ты мучиться долго будешь? А вдруг тебе больно будет? Нет, родной, уж лучше я сам…
Мужик вытер слезы и достал из кармана пальто небольшую колбаску печеночного паштета.
– На, жри, псина, жри…
Он самолично, темными, прокуренными пальцами отламывал от колбаски кусочки паштета и давал его слизывать больному псу. Собака, с трудом, без аппетита и скорее всего из уважения к хозяину угощение принимала, изредка поскуливая и дергала чуткими ушами: не то прислушивалась к словам хозяина, не то к шороху падающего снега.
– Ну, вот и все, собака. Ты уж прости меня… – Не глядя в собачьи глаза, проговорил Александр Михайлович, и верная, хранимая еще с детства пика легко прошила грудь кобеля.
***
…Паровоз из последних сил, исходя плотным дымом и паром, с трудом тащился среди бесконечной уральской тайги.
Шурка как завороженный смотрел на высоченные утесы, на которых невесть каким чудом умудрялись кудрявиться корявые сосенки. На чистые и светлые сосновые острова, где среди желто-коричневых идеально ровных стволов, словно в зоопарке, вышагивали голенастые лоси. На слюдянисто-блестящие озера с разбросанными по их сверкающей поверхности, заросшие лесом скалистые островки.
Под вечер, когда стрекот кузнечиков в высоких зарослях лебеды и конопли, подступающих почти вплотную к железнодорожному полотну, перекрывал, казалось, даже лязг тяжело нагруженных вагонов, мальчишка спрыгнул с вагона и с видом как можно более непринужденным направился к вокзалу, приземистому гранитному сооружению, украшенному странным словом Миасс.
Бумаг из детского дома, оказалось вполне достаточно для того, чтобы Шурка Леклерков смог устроиться на цементный завод, получить койко-место в общежитии и через пару лет, уйти служить в армию.
***
…Унты получились необычайно удачными, легкими и теплыми, ловко сидевшими на плотных, Ольгиных ногах.
Казалось, ставший в последнее время более молчаливым и угрюмым Александр Михайлович в их пошив вложил всю свою душу и любовь к супруге, которая, кстати, необъяснимым образом вдруг отчетливо охладела к мужу.
Однажды, под самый Новород, Александра Михайловича вызвали в собес (решался вопрос об увеличении пенсии бывшим военнослужащим внутренних войск) и на обратном пути надзиратель–пенсионер решил пройтись пешком по предновогодним улицам, благо мороз несколько отступил.
Дышалось легко и вольготно.
…Ольгу, Александр Михайлович узнал издалека по ее несколько развязанному, пьяненькому смеху. Жена его вместе с каким-то мужчиной, молодым и уже слегка обрюзгшим, стояла, обнявшись на горбатом мостке, переброшенном через Лихоборку, и кормила хлебом уток, снующих по воде, курившейся прозрачным и неверным парком.
Отбросив так и не прикуренную сигарету, Леклерков на враз отяжелявшихся, непослушных ногах направился к влюбленной парочке.
Ольгин кавалер, завидев приближающего к ним Александра Михайловича, поспешил скрыться, оставив после себя стойкий запах коньяка и дорогого одеколона.
– Снимай унты, сучка! – Выдохнул Александр Михайлович и легко, но хлестко ударил супругу ладонью по побелевшему от ужаса лицу.
Попытавшая сохранить независимое выражение лица Ольга нагнулась и, сняв обувку, протянула ее мужу.
– Только ты, Сашенька, недолго… – Кокетливо улыбнулась она Леклеркову, застывшему перед пьяненькой Ольгой. – Мостик-то холодный, а я в капрончике. Как бы ни застудиться!?
– Ничего, небось, не застудишься… – Бросил ей Александр Михайлович и без труда зашвырнул унты в реку далеко против течения.
– Появишься дома, запорю, как и Сволочь… И ни одна живая душа тебя не отыщет, пробл*дь.
Он еще раз внимательно оглядел Ольгу, сытую, пьяную, хорошо одетую и все еще ничего не понимающую и, круто развернувшись, направился к автобусной остановке.
…А на следующий день Александр Михайлович запил, крепко и основательно, как может уходить в запой только настоящий русский мужик – надолго и безоглядно.
***
…Некто в дорогом темном плаще и шляпе, поблескивающей капельками растаявшего снега, появился перед Александром Михайловичем, когда тот долго и мучительно размышлял, стоит ли пронзительно–фиолетовый денатурат смешивать с водой.
Незнакомец кашлянул, с сомнением осмотрелся по сторонам, для чего-то постучал пальцем, упакованным в тонкую, кожаную перчатку по залапанной двери в туалет и только после этого, старательно выговаривая слова, извинился, что вошел в приоткрытую дверь без разрешения.
Не заметив на лице хозяина квартиры ни малейшего оживления по данному поводу, он поинтересовался: не является ли сидящий перед ним господин, Александром Михайловичем Леклерковым, а если да, то не изволит ли он показать небольшую татуировку на левой руке.
Имеется в виду именно ту наколку, какими клеймили заключенных в Освенциме.
…- Да хоть сейчас! Жалко, что ли!? Но ты (как там тебя?), сначала со мной выпьешь… – Пробурчал, воодушевляясь Леклерков и, наполнив граненый, не чистый стакан денатуратом, доселе находившимся отчего-то в пузатенькой, голубого цвета резиновой грелке, попытался приподняться, опираясь рукой за стену.
После второй, а быть может и третьей неудачной попытки, он вновь возвратился на свой табурет, необычайно величественно махнул рукой, приглашая незнакомца пройти в кухню.
Услышав вторичное извинение гостя, подкрепленное торжественной клятвой, что он бы и с радостью, но ему никак нельзя, так как он всего месяц как закодировался, Александр Михайлович в несколько глотков проглотил тактично отвергнутое гостем фиолетовое угощение и закурил, интеллигентно стряхивая пепел в ладошку.
***
…- Ну и что ты решил, Александр? Как поступишь: домой, в Миасс или все ж таки останешься на сверхсрочную?
Капитан Засядько внимательно поверх очков разглядывал стоящего перед ним ладного, широкого в плечах, смуглолицего паренька, сержанта.
– Если честно, товарищ капитан, то в Миассе никто меня особенно и не ждет. Родных, как вы знаете, у меня нет, невесты тоже, так что, пожалуй, самое лучшее для меня решение, это остаться. Тем более что служить здесь лично мне очень и очень…
– Ну, вот и ладушки! – Искренне обрадовался капитан и, чиркнув что-то в своем ежедневнике, отпустил сержанта.
***
…Из запоя Леклерков выходил долго и трудно.
Этот самый некто, в действительности один из агентов крупной парижской нотариальной конторы, развил в Москве довольно бурную деятельность.
По началу он пригласил медиков с длинными кишками капельницы хорошенько почистить кровь Александру Михайловичу.
После чего через вежливых и ушлых работников французского посольства в Москве подготовил для своего подопечного все необходимые документы.
Сам же денно и нощно присутствовал при выздоровлении довольно вздорной и буйной персоны, Леклеркове, последнее время к тому же склонному к суициду.
– Вы поймите меня, уважаемый господин Леклерк. – Увещал привязанного простынями к кровати, хрипевшего от бессильной ярости старого надзирателя терпеливый нотариус, постепенно приучая Александра к его настоящей фамилии. – Я же вам не враг, а совсем даже наоборот…
– Вы хотя бы обо мне, о моей конторе подумайте, о моих коллегах, если сами своей выгоды не видите. В завещании, черным по-белому написано, что вознаграждение за свою работу мы получим только после вашего переезда во Францию и вступлении в свои права. А о каком переезде может идти речь, когда вас в таком состоянии с борта самолета в срочном порядке перенаправят в «Дом скорби» и будут, к сожалению, совершенно правы? Так что же получается, что из-за вашей, мягко сказано, болезни и я, и еще несколько человек, смею вас заверить, хороших профессионалов, останутся без зарплаты? Это, по-вашему, справедливо? Вы что ж полагаете, что вас было так легко отыскать в вашей огромной стране!? Ничуть не бывало…
Архивы КГБ до сих пор под семью печатями. А поиски ваших следов в бумагах концлагерей Польши, России, Германии, везде, где были детские отделения данных учреждений? А попытки отыскать хоть какие-то известия о вашей приемной матери, которая благоразумно прибавила к вашей настоящей, французской фамилии, русское окончание? А полный бардак и неразбериха в документации давно уже закрытого детского дома для детей врагов народа, куда вас направили после ее ареста?
Кстати, Александр Михайлович, она, эта женщина, и вытащила вас в свое время из концлагеря, обменяв совершенно чужого ей маленького мальчишку на фамильные серьги. К сожалению, она умерла где-то в Средней Азии, еще по дороге в лагеря, так что могилу нам ее отыскать не удалось. Вы, вы меня хорошо понимаете, Александр Михайлович? Быть может мне говорить помедленнее?
Чаще всего подобные беседы сопровождались абсолютным равнодушным молчанием со стороны запойного, но иногда, только при одном виде француза, Александр Михайлович впадал в необъяснимое бешенство, сопровождающееся матом, криком и бессильными слезами.
– Уйди, изыди чертяка!
Леклерк крутился, пытаясь выбраться из скрутки, плевался и матерился.
– Я, тварь, давно тебя поджидал, но никогда не ожидал, что вы черти такие чистенькие и холеные… При пиджачке и галстуке… А где твои рога, где они? Куда ты их дел? Под шляпу загнал, сука противная!?
Нотариус терпеливо вздыхал, снимал шляпу, предоставляя обзору свою голову и ждал…
…Через две недели они вылетели из Москвы в Париж».
***
…- Ну вот, милейший Александр Михайлович, мы и прибыли… – Открывая дверь в квартире на четвертом этаже старинного дома, расположенного в пяти минутах ходьбы от Северного вокзала, проговорил нотариус.
– Эта квартира младшего брата вашего отца, то бишь дяди. Семь месяцев назад он скончался и в память о погибшем на войне брате, решил все, чем владеет, передать вам. Сегодня воскресенье, контора наша естественно не работает, так что все бумаги, письма, доверенности, векселя и прочее, я вам предоставлю завтра… Договорились? Вот и хорошо. А сегодня отдыхайте, прогуляйтесь по Парижу, посмотрите телевизор. На кухне холодильник. Перед своим отъездом в Россию я кое-чем на свой вкус, конечно, заполнил его, так что с голоду не умрете… Там в основном консервы, но все-таки… Может быть у вас, господин Леклерк, есть какие-нибудь пожелания, просьбы? Вы не стесняйтесь… Я в вашем полном распоряжении…
Александр Михайлович прошелся по квартире, качнул плетеное кресло-качалку, обследовал содержимое высокого холодильника и, посмотрев в окно, глухо выдавил…
– Мне бы водки немного, с пол стаканчика. Так, в честь приезда чисто символически.
Юрист недоуменно глянул на него и покачал головой.
– Ну, уж нет, дорогой вы мой. Никакой водки… Я бы, быть может, пошел вам навстречу, пожелай вы, господин Леклерк, даму на ночь. Но водку!? Нет, все, что хотите, но только ни это…
Александр Михайлович болезненно сморщился и, направляясь к балкону, пробурчал тихо, не оборачиваясь….
– Нет, никаких женщин мне не нужно. Хватит. Была у меня одна, женщина… Довольно… Я из-за нее друга предал… И какого!?
Нотариус, хмыкнул непонимающе и ушел.
… Леклерк, тоже хмыкнул ему во след и вышел на балкон дядиной квартиры.
Во дворе, возле густого куста сирени, пока еще голого и ломкого, но с по-весеннему набрякшими почками, в небольшой округлой клумбе желтыми и красными лепестками зябко дрожали недавно высаженные анютины глазки.
За домами со странно скошенными крышами виднелась серебристая крыша вокзала, почти сливающаяся с серым, равнодушно-стальным низким небом.
– И это у них называется зима? – Вяло удивился он и тут, совершенно случайно заметил лежащую возле клумбы, собаку.
Дворнягу.
Черного с подпалинами окраса.
Без ошейника.
Дворняга, лежала свернувшись калачиком, уткнув нос в пушистый хвост и, казалось, спала, и лишь глаза ее, влажно-янтарные, внимательно провожающие каждого прохожего, да робкое дрожание остроконечных ушей, опровергало это ощущение.
– Господи! Да неужто это Сволочь!? Жив!? А я, дурак, совсем извелся. Блажь несусветную себе в голову вбил. Будто бы я, да тебя, да собственной рукой… Вот же дурак! А ты жив, Сволочь… Жив! Ну да я сейчас к тебе… Сам!
Радостно засуетился Александр Михайлович и, перебросив ногу через невысокие, кованые перила балкона, шагнул навстречу псу.