Глава 3. Первая попытка. Ураллаг.
Первый вздох. (Наташа).
Вместо обещанных Ручкаловым двух-трех дней усиленного питания прошло уже более недели, а Сергей все не начинал свой эксперимент. Он и в клинике эти дни, по словам услужливой медсестры, не появлялся. Что-то где-то, видимо, не срослось. Володе подобное безделье уже изрядно надоело. Соседа – матершинника куда-то перевели, а детективчики в мягкой обложке уже настолько приелись, что случайно найденная на дне ящика тумбочки старая газета, вся в пятнах жира и засохшего кетчупа, была прочтена от корки до корки, включая сведения о тираже и рекомендуемой цене в свободной продаже.
Медсестра недвусмысленно двигала выщипанными бровями, облизывала жирно накрашенные губы и томно закатывала свои несколько выпуклые, всегда чуть влажные глаза, пытаясь совратить морально стойкого больного, но Давыдов на все ее ухищрения пытался отвечать полным, хотя и явно показным равнодушием. Почему-то он был уверен, что где-то в углу спрятана видеокамера, а услаждать чьи-то взоры своей сексуальной жизнью ему совершенно не хотелось.
Но в один прекрасный день, а если точнее, в одно прекрасное утро, Ручкалов появился в палате. Он вошел, как обычно, в своем мятом белом халате, сгибаясь под тяжестью потрепанного магнитофона «Комета», и на немой вопрос Давыдова ответил с досадой:
– А что ж ты хочешь, Володя? Это у них там, на загнивающем Западе, диктофоны в ладошку умещаются, а у нас все попроще. Ну, да ладно. Надеюсь, ты не передумал?
Взгляд его при этом был настолько жалобным, что Володя даже руками замахал:
– Давай, коли, чего уж там….
Ручкалов, подключив магнитофон к розетке и выставив перед собой прямоугольный, цветом и формой похожий на кусок хозяйственного мыла микрофон, четко и внятно проговорил в него:
– Пятнадцатое сентября. Пациент Давыдов Владимир Владимирович, в дальнейшем – подопытный, русский, сорок два года, психически нормален, давление в норме для данного возрастного периода, пульс – восемьдесят. Первая инъекция в объеме одного кубика раствора по уникальной рецептуре кандидата медицинских наук Ручкалова производится в девять часов двадцать минут по московскому времени.
Ручкалов поднялся, наскоро и небрежно перекрестился и, протерев проспиртованной ваткой изгиб предплечья, медленно ввел в вену Давыдову какую – то желтоватую мутную жидкость; после чего сел на освободившуюся с уходом филолога кровать, немного поворочался, устраиваясь поудобнее и, вперив в упор в лицо Владимиру свой скрытый отблеском очков взгляд , приготовился ждать….
Некоторое время Владимир ничего не чувствовал, ну вообще ничего, и уже открыл рот, чтобы выразить этому недоучке Гиппократу свое «фи», как вдруг все его тело, каждую его клетку охватил странный жаркий озноб. Лоб мгновенно покрылся обильным липким потом, и где-то внизу, в самом паху, острое жжение переросло в настолько сильное сексуальное желание, что он даже попытался прикрыться руками, лишь бы Ручкалов ничего не заметил, но тут в голове его задрожало яркое белое сияние, и Давыдов погрузился в непроглядную тьму….
…На широком прямоугольном плацу, утопая в густом снегопаде, построенные в длинные шеренги, стояли несколько тысяч заключенных, одетых в одинаковые стеганые телогрейки и такие же шапки. Шел развод. Он шел уже довольно давно, и Давыдов (а он совершенно твердо знал, что он – один из этой насквозь промерзшей толпы арестантов, номер восемьсот девяносто восемь), настолько замерз, что, казалось, никакая сила, не сможет заставить его сейчас идти куда-то да еще и работать . Но как только развод закончился, и бригадир повернул свой отряд куда-то в сторону от бараков, в белесую снежную мглу, Владимир, удивляясь самому себе, безропотно поплелся, стараясь не отставать, вслед за своей командой. Возле самых ворот, там, где их ожидало четверо вооруженных автоматами охранников в ярко- желтых тулупах, их нагнал дневальный, тоже заключенный, но из уголовников, и что-то прошептав бригадиру на ухо, не спеша и вальяжно прошествовал в жарко протопленное помещение КПП. Бригадир прошелся цепким взглядом по лицам людей, угрюмо следовавших за ним, и ткнув твердым не гнувшимся пальцем в грудь Давыдова, негромко скомандовал;
– В клуб, бегом!
Владимир недоуменно посмотрел на него, пожал плечами и, выйдя из колонны, заспешил к еле заметному сквозь густой снег зданию клуба. Колючий, дурно пахнувший не чищенными многие месяцы зубами пар, вырывавшийся изо рта Давыдова, уплывал отвесно вверх, не согревая его посиневшие растрескавшиеся губы.
В помещении клуба, если было и не теплее, чем на улице, то хотя бы не было ветра и снега. Над овальной сценой, сбитой из свежеструганной доски, двое заключенных из уголовников растягивали длинную полоску кумача с довольно циничным, на взгляд Давыдова, лозунгом:
– ЗАКЛЮЧЕННЫЕ УРАЛЛАГА! ВСЕ КАК ОДИН ВСТРЕТИМ НОВЫЙ 1952 ГОД НОВЫМИ ТРУДОВЫМИ СВЕРШЕНИЯМИ!
Хищно поблескивая темными рандолиевыми фиксами, уголовники явно тянули время до обеда. Весело матерясь, они то опускали, то поднимали углы кумача, якобы выравнивая его, нагло посматривая при этом на стоящего в центре зала начальника лагеря полковника Ведерникова. Ведерников, в наброшенном полушубке и каракулевой папахе, несмотря на свои шестьдесят, выглядел еще очень браво, а в буденовских его усищах не было даже и намека на седину. А может быть, он их подкрашивал?
– Что за ерунда лезет в голову,- подумал Давыдов, затем подошёл к начальнику лагеря и вытягиваясь перед ним согласно уставу, доложил:- Гражданин полковник, заключенный по статье пятьдесят восьмой УК СССР Давыдов, номер восемьсот девяносто восемь, по вашему приказанию явился.
– Явился ,не запылился- передразнил его Ведерников. – Сразу видно, штатская крыса. Надо говорить: прибыл, твою мать.
– Так точно, прибыл,- поправился Давыдов, и устало взглянул на начальника, со страхом ожидая продолжения. Ведерников постоял, покачиваясь с пятки на носок. Давыдов, как завороженный, смотрел на капельки воды от растаявшего снега, блестевшие на черных, подшитых кожей валенках полковника.
– Ты, говорят, преподавал в консерватории по классу классической гитары?- не то спрашивая, не то утверждая, проскрипел начальник лагеря.
-Так точно, гражданин полковник.
– А за что взяли?- поинтересовался полковник.
– Находясь на гастролях в Венеции в тысяча девятьсот сорок девятом году, я вступил в сговор с наемниками капитализма и стал венецианским шпионом, по крайней мере, так записано в приговоре,- отрешенно бросил Давыдов.
– Резвишься?- удивился Ведерников,- Ну-ну, резвись. Вот тебе записка каптерщику. Сделаешь все, что он скажет, и ровно в четырнадцать ноль-ноль быть возле КПП. – Полковник протянул Давыдову сложенный вчетверо листок бумаги и отвернулся от удивленного музыканта.
– Да-да, конечно,- совершенно не по- уставному, сбивчиво проговорил Давыдов и опрометью кинулся вон из клуба, не забыв между делом заглянуть в урну, стоящую возле двери, в надежде отыскать в ней случайно брошенный кем-нибудь окурок. Окурка не нашлось, и уже в следующее мгновение Давыдов вновь оказался в снежной круговерти.
Каптерка в подвале кирпичного одноэтажного здания бани встретила Давыдова сухим горячим теплом. Раскаленная до малиновой искры буржуйка шумно гудела заключенным в ее нутре пламенем, и на длинной коленчатой трубе, уходящей в маленькое оконце, лежали, поджариваясь, большие куски черного хлеба. Запах этих горячих сухарей был настолько силен и так необычайно вкусен, что у Давыдова даже закружилась голова, и, присев, почти упав на табурет, стоящий перед печкой, он молча и с каким-то необъяснимым волнением протянул записку Ведерникова голому по пояс, разрисованному татуировками урке – каптерщику.
Среди политзаключенных ходили слухи, что он собственноручно повесил родного отца, но так как отец его был из кулаков, то ушлый адвокат провел это чисто бытовое убийство как яркое проявление классовой борьбы, и отцеубийцу приговорили всего к семи годам.
Каптерщик прочитал бумагу, прищурясь, вгляделся в лицо Давыдова и так же молча повел его к стоящим вдоль стены длинным полкам, где лежали сотни комплектов совершенно новой и чистой рабочей одежды. Не глядя на стоящего позади Владимира, он передал ему робу, телогрейку, новые, прошитые суровой ниткой ботинки и кусок растрескавшегося конского, хозяйственного, почти черного мыла.
Поманив пальцем оторопевшего Давыдова, каптерщик через небольшую обитую листовым железом дверь провел его в расположенную выше баню и шелестящим глухим голосом проговорил
:- Грязную одежду брось в угол, горячую воду больше трех шаек не использовать, через час постучишь в дверь, я тебя выпущу.- Потом подумал, посмотрел на Давыдова сверху вниз и, достав из самодельного деревянного портсигара папиросу, презрительно бросил ее на бетонный, скользкий от грязи пол, а сам, пригнувшись, вновь скрылся в своей каптерке.
– Мой день!- радостно прошептал, затягиваясь горячим папиросным дымом Давыдов, и нетерпеливо начал стягивать с себя кишащую вшами грязную, рваную одежу.
Застуженные, опухшие суставы от горячей воды сладостно заныли, а струпья и большие багровые фурункулы на коже нещадно заболели, но Владимир снова и снова намыливал тело и голову до тех пор, пока чисто вымытое тело не стало ярко- красным и скрипящим под ладонями.
В два часа дня Давыдов важно прогуливался возле КПП во всем чистом и сухом, высокомерно поглядывая на ничего не понимающих вертухаев. Ярко-белый снег радостно поскрипывал под подошвами его новеньких ботинок, да и вся его жизнь как-то вдруг сразу наполнилась радостным и важным смыслом.
Вскорости подъехал «уазик» с брезентовым полинялым верхом, дверца машины приоткрылась, и рука полковника, обтянутая кожаной меховой перчаткой, поманила Давыдова в теплое, отдающее бензином урчащее нутро автомобиля. Когда машина проезжала через ворота, Давыдову показалось, что даже откормленные сторожевые псы и те вытянулись в струнку, не говоря уже об охранниках, в большинстве своем деревенских мужиков.
Владимир счастливо и несколько глуповато хихикнул и тут же провалился в глубокий сон, невзирая на необычность ситуации и сидящего рядом полковника Ведерникова, всемогущего начальника Ураллага.
Когда разомлевший от тряски и тепла Давыдов проснулся, за заиндевевшими окнами машины вставали высокие дома какого-то города, фасады многих из них были облицованы нарядным красным гранитом. – Это явно не Свердловск, там все больше серый камень, – прошептал поездивший в свое время с гастролями по многим Уральским городам Давыдов.
– Челябинск – бросил Ведерников, и в машине вновь воцарилось молчание, изредка прерывание легким матерком личного водителя полковника.
Через четверть часа машина остановилась возле подъезда семиэтажного дома.
Полковник вышел, за ним вышел и Владимир, стараясь незаметно для Ведерникова размять онемевшие от долгого сидения ноги.
– Завтра в семь. – не глядя на водителя коротко приказал полковник, и «уазик» выплюнув облако горячего пара, резко сорвался с места
– Папка приехал!- раздался радостный крик из комнаты, и на шее полковника повисло существо в розовом платье с большим розовым бантом в волосах.
Существо при ближайшем рассмотрении оказалось девицей лет пятнадцати- шестнадцати, которая, как только увидала стоящего за ведерниковской широкой спиной Давыдова , тут же спрыгнула на пол, и протянув Владимиру узкую прохладную ладошку, отрекомендовалась: Ведерникова Наташа.
– Давыдов Владимир Анатольевич, – так же представился тот и посмотрел на полковника, неожиданно для себя отметив резкую перемену в выражении лица Ведерникова. А того и в самом деле трудно было узнать. Черты лица его смягчились, возле глаз обозначились добродушные морщинки, и залихватские усы поползли вверх, обнажая крепкие прокуренные зубы.
Из кухни, откуда доносился звук льющейся воды, в коридор вышла, скорее, выплыла полная, вся в бугорках и ямочках женщина в переднике, надетом поверх темного платья в мелкий цветочек.
– Наша домработница Шура – отрекомендовал ее полковник и, сняв полушубок, отдал ей.
– Раздевайтесь. Шура покажет вам, где вы будете жить, – не глядя на Давыдова сказал он и скрылся в глубине квартиры.
– Так вы новый Наташечкин учитель музыки,- догадалась Шура, невольно ответив Владимиру на возникшие было у него вопросы.
Комната оказалась уютная, небольшая, с высокими потолками и вычурной лепниной возле люстры.
– Наташечка мечтает поступить в консерваторию. Раздевайтесь, раздевайтесь, – щебетала домработница, заправляя постель свежим бельем.- Через часик и обед подоспеет. Девочка очень способная, но после смерти матери забросила учение, вот теперь и придется всю зиму наверстывать. А вы откуда? Из Челябинска? А у вас дети есть?- вопросы из нее сыпались горохом. Владимир еле успевал ей на них отвечать.
– Да нет, я из Ленинграда. Есть сын. Но жена от меня официально, через печать, отказалась, развелась, взяла снова девичью фамилию и уехала с сыном к себе на родину, в Киев….
Обедали все вместе, в столовой, за большим круглым столом, под лампой с огромным оранжевым абажуром. Шура, катясь на своих коротеньких пухлых ножках в стоптанных войлочных тапках в кухню и обратно, на удивленье успевала и подавать новые блюда, и есть наравне со всеми, и все также непрестанно болтать, как и в комнате Давыдова. Ведерников выпил пару стопок водки, налил и Владимиру. Шура от водки отказалась, но по ее раскрасневшемуся лицу с яркими пятнами румянца на щеках Давыдов предположил, что где-то на кухне у нее непременно спрятан графинчик, из которого она, по всей видимости, и попивала потихоньку во время своих пробежек. Все было как-то очень по-домашнему, и лишь босые ноги (носок в лагерях не полагалось), смущали его, но выпитая водка скоро перечеркнула и это его смущение.
Насытившись, полковник откинулся в кресле и, внимательно посмотрев на Владимира, сказал внушительно:
– Владимир Анатольевич… Три месяца вы будете жить здесь – готовить дочь к поступлению в консерваторию. Из квартиры выходить запрещаю, по телефону звонить кому бы то ни было запрещаю, вступать с Наташей в разговоры, не касающиеся обучения, запрещаю. Я очень надеюсь, что вы понимаете: любое, самое невинное нарушение вышеизложенного вновь бросит вас туда, где вы уже торчите столько лет. В лагерь.
Он встал и, поблагодарив Шуру за обед кивком головы, скрылся за дверью в другую комнату. За столом наступило молчание, но сообразительная домработница звоном убираемой посуды и своей бесконечной болтовней умудрилась почти полностью стереть неловкость, возникшую после ухода Ведерникова. .
Владимир заметил лежащую на диване Наташину гитару. Инструмент был, несомненно, очень дорогой, ручной работы, инкрустированный разными породами дерева и перламутром, на его взгляд несколько вычурный, явно трофейный.
– Ну что, Наташа, попробуйте сыграть что-нибудь ваше любимое, – попросил Давыдов.- Я так давно не слышал живой музыки….
Наташа храбро взяла свою чудесную гитару за гриф, пробежалась длинными тонкими пальцами по отливающим серебром струнам и запела негромким, глуховатым, очень красивым голосом.
– Задерну кисею алькова первой ночи,
Я в ужасе, что сон нарушит твой луна,
Не плачь, душа моя, не нужно хмурить очи,
Во льду еще у нас достаточно вина.
Достаточно вина, чтоб стать друг к другу ближе,
Чтоб перейти на ты, не глядя на запрет,
Иди ж скорей ко мне, тебя я не обижу,
Что нам с тобой молва, и равнодушный свет….
В ее исполнении слова старинного салонного романса звучали как-то особенно красиво и значительно, и Наташин глуховатый голос идеально, практически в унисон, был созвучен глубокому, бархатному звучанию гитары….
Владимир Анатольевич зажал голову руками, закрыл глаза и полностью отдался музыке.
Где-то там, глубоко в памяти, возник казалось, уже забытый образ предательницы-жены, смеющегося сына, картины заснеженного Ленинграда….
Резкий запах нашатыря, проникший в самые отдаленные участки мозга, привел в чувство Владимира. Наташа и Шура со склянкой в пухлой ладони обеспокоено склонились над ним
– Что это вы? Зачем? – недоуменно вскричал Давыдов.
Шурка, взмахнув руками, сорвалась с места и через мгновенье уже громыхала посудой где-то на кухне, а Наташа смущенно теребила шелковый багровый бант на грифе гитары:
– Мы думали, что вам плохо, что вы потеряли сознание….
– Нет, Наташенька, извините, ваша игра пробудила даже какие-то, казалось, совсем уж безвозвратно утерянные начала, ну а потом я просто уснул. Еще раз прошу вас меня извинить, я слишком давно так сытно не ел, да еще к тому же водка…. Давыдов почувствовал, что его обветренное лицо словно обдало кипятком… Он прошлепал босыми ногами к окну, отдернул шторы и прижался разгоряченным лбом к прохладному стеклу.
– Как странно, – ни к кому собственно, не обращаясь, проговорил Давыдов. Только сейчас, здесь, из этой квартиры, за стеклом, я впервые понял, что ваши уральские зимы очень красивы. Хлопья снега громадные, почти с детскую ладошку, и кажется, что они такие же и теплые, как ладошки…. А там – там, за колючкой, люди мечтают только об одном: о приходе весны… Не о еде даже, хотя есть, конечно, хочется постоянно, и не о куреве, и даже не о свободе, а только о весне…
Владимир вдруг почувствовал, как по его щеке, уже обросшей и шершавой, легко, словно невесомая ночная бабочка, скользнула прохладная Наташина ладошка, и он неосознанно, совершенно неожиданно для себя, склонил свою стриженую голову к плечу так, что ладонь ее, эта ночная бабочка, оказалась в плену, ни к чему не обязывающему, а может, напротив, – говорящему о многом.
Всего лишь несколько секунд ее ладошка лежала на его плече, прижатая его щекой, а он уже понял, почувствовал, что вот он – настоящий острог, вот он – самый строгий лагерь, откуда невозможно да и, если быть правдивым до конца не хочется бежать…
Дверь в кабинет с легким скрипом приоткрылась, и ее ладошка юркой змейкой выскользнула из-под его щеки, перехватила гриф роскошной гитары.
Ведерников был уже без кителя, и лишь брюки военного образца из офицерского сукна со спущенными помочами выдавали в нем офицера. Посмотрев внимательно на дочь и Давыдова, он на мгновенье замешкался, словно подбирая подобающие слова, и решительно обратился к Владимиру:
– Владимир Анатольевич, можно вас попросить зайти ко мне? – Посторонился, пропуская Давыдова, и плотно прикрыл за ним дубовую дверь.
– Товарищ полковник… – начал было Давыдов, но Ведерников решительным взмахом большой ладони прервал его: Владимир Анатольевич, давайте условимся: пока вы в моем доме, отбросьте все свои лагерные привычки, договорились? Зовут меня, между прочим ,- Алексей Алексеевич, и лишь…Тут он заметил, что Давыдов стоит перед ним босой. Сердитая складка пересекла высокий его лбище, и он, приоткрыв дверь и лишь слегка повысив зазвеневший металлом голос, позвал:
– Шура-а, Шурка! – а та уже вбегала в кабинет.
– Звали, Алексей Алексеевич? –
– Слушай, Шура, – зло, с каким-то придыханием проговорил он.
– Ты у меня получаешь больше, чем многие из моих офицеров, питаешься вместе с нами, да еще и приворовываешь по мелочи. Молчи, я еще не закончил. Тебе у нас нравится? Если да, то почему я должен отвлекаться на мелочи? Почему наш гость, наш новый учитель музыки, до сих пор бос? Запомни, Шура, носки ему менять так же часто, как и мне, а завтра сошьешь еще и тапочки. Усекла?
– Так точно, Алексей Алексеевич, усекла! – бодро ответила пышка и даже попыталась прищелкнуть своими желтыми мозолистыми пятками, видневшимися из стоптанных войлочных тапок.
Это ее «так точно, усекла!» неожиданным образом развеселило Давыдова, и он фыркнул от смеха. Вслед за ним басом захохотал Ведерников, и лишь Шура стоя на вытяжку со своим объемным животом вперед, сохраняла серьезное выражение лица, хотя было заметно, что и ей это удается с трудом.
– Ну ладно, иди. – Отходчиво махнул полковник дланью и, как только за ней закрылась дверь, вновь обратился к Давыдову.
– Вы слышали, как Наташа играет. Каков ваш вердикт?
Владимир задумался, подергивая себя за мочку левого уха, слегка пожал плечами и лишь потом, тщательно подбирая слова, ответил полковнику:
– У вашей дочери абсолютный слух, очень приятный голос, неплохая техника игры…. Но школы явно не хватает. Вернее сказать, она просто в себя еще не поверила, а от этого и некоторые проколы. И еще я заметил, что у Наташи слабовата кисть правой руки…. Ну и, естественно, репертуар нужно отработать.
Я смогу ее подготовить, но все-таки ей лучше поступать в Московскую консерваторию, чем в Ленинградскую. В Ленинграде приемная комиссия сразу же определит в игре мой почерк, а это для девочки в настоящее время не лучшая рекомендация. Нет, совершенно точно, лучше в Москву.
В запальчивости он даже погрозил кому-то невидимому кулаком, сжатым так крепко, что даже костяшки покрыла синеватая бледность..
– И еще… Гитара, конечно, хороша, красива, спору нет, но она, по всей видимости румынских мастеров, а они довлеют больше цыганщине, то бишь основное внимание уделяют внешнему виду, чем звуку, да и гриф для ее пальцев несколько широковат. Вот если бы вы смогли достать итальянский инструмент и желательно довоенного изготовления, вот это бы было просто отлично. Полковник сел за стол, положил перед собой лист бумаги и начал что-то быстро в нем записывать, изредка поднимая голову и поглядывая на Давыдова.
– Ну, хорошо, через неделю новый год, под елкой Наташа найдет новый инструмент. А что делать с ее слабой кистью? Гирю ей, что ли купить?
Владимир улыбнулся, отрицательно качая головой, и спросил:
– Скажите, Алексей Алексеевич, в Челябинске есть где-нибудь бильярдные столы? Бильярд очень хорошо укрепляет кисть и к тому же пробуждает в человеке азарт к победе…
– Да есть-то, конечно, есть, в Доме офицеров, например, – пробормотал Ведерников. – Что ж, по-вашему, мне с ней ходить шары гонять?
– Почему же непременно вам, я могу с ней ходить.
Полковник вперил в него свой изумленный взгляд и даже сбился на «ты»:
– Да ты же в первый день сбежишь, дружок, что ж ты, думаешь, я вашего брата не знаю?
Давыдов снова отрицательно мотнул головой и проговорил, словно выдохнул:
– Даю честное слово: пока ваша дочь не поступит в консерваторию, я не сбегу, – помолчал, мрачнея, пожал плечами и проговорил устало и отрешенно: – Да и куда бежать? Жена с сыном уехала. Квартиру передали в жилой фонд. Так что теперь у меня нет ни жилья, ни родных.
Полковник поморщился, словно проглотил что-то кислое, махнул рукой и бросил:
– Ладно, идите, я подумаю.
Прикрыв за собой дверь, Владимир встретился с тревожным взглядом Наташи, сидящей на диване, улыбнулся, присел рядом. Взял из ее рук гитару и, полуприкрыв глаза, опустил пальцы на струны.
– Скажите пожалуйста, – попросила она, глядя, как его длинные тонкие пальцы трогали серебристые гитарные струны. – А когда мы с Шурой вас разбудили, что вам снилось? У вас было такое странное выражение лица… Как будто вы о чем-то кого-то спрашивали… Очень странное лицо.
Он посмотрел в Наташины глаза, необычно-зеленые, с редкими золотистыми точками и, слегка усмехнувшись, проговорил:
– А снился мне, Наташенька, ангел. Мой старый знакомый ангел.
-Ангел? – Переспросила она. – А какой он? Добрый, веселый?
– Нет, Наташа, он и не добрый, и не веселый. Он, скорее, грустный. И он всегда молчит. Смотрит на меня и молчит. И лишь глаза его, грустные на удивление, кажется, о чем-то говорят, но о чем…Я, я не понимаю. Да и приходит он ко мне довольно редко. Последний раз – в ночь перед моим арестом…. И еще, он словно из жидкого, расплавленного серебра…Нет. Трудно объяснить на словах – это надо видеть…
Наташа помолчала, а затем шепотом спросила, в упор, разглядывая Владимира:
– Как же так, вы, такой тонкий человек, так красиво умеющий говорить, и наверняка всей душой чувствующий музыку, прекрасное, и вдруг шпион?
– Да никакой я не шпион, Наташа. Вы еще слишком молоды и еще так доверчивы. Господи, пусть бы вы оставались такой как можно дольше…
Владимир помолчал, перебирая пальцами струны, и снова повторил, с какой-то горечью и обидой:
– Да никакой я не шпион, Наташа…Отнюдь…Давайте-ка я вам лучше сыграю…Довольно о грустном…
…Вначале, привыкшие за последние годы к лопате и плохо оструганным ручкам тачки пальцы его, словно что-то вспоминая, извлекали робкие, чуть слышные звуки, но чем дальше, тем смелее они заскользили по струнам, то ласкали их, то безжалостно и жестоко рвали: – Беса ме, беса ме мучо… – Незнакомая мелодия рвалась к потолку, кружила в тоскливом плаче, содрогалась в жарких и трепетных рыданиях, переплетаясь с эхом полупустой комнаты, поднималась в высоких звуках и неожиданно переходила на низкие.
Владимир ничего не замечал вокруг себя – ни полковника, стоящего возле своего кабинета, ни онемевшую Наташу, ни плачущей отчего-то Шурки, сидящей на стуле , далеко отведя измазанные жидким тестом руки.
Пальцы музыканта жили, казалось, отдельной от своего хозяина жизнью, они летали над струнами, словно ночная бабочка с невесомыми хрупкими крыльями, вселяя в инструмент душу и чувства исполнителя. По натертому паркету, по теплым узорам на его плашках, неслышно притоптывала босая ступня Владимира, но это сейчас совершенно не смущало его.
– Вслушайся, Наташа: самые что ни на есть примитивные аккорды, такими у нас играют во всех тюрьмах, во всех дворах, далее такой же непритязательный, легкий переход и снова примитив. Но в этом и заключается гений человека, что бы из простейших аккордов создать нечто настоящее…
– А чья это музыка? – прошептала Наташа.
– Молоденькая девушка, Консуэлла Веласкес, мексиканка, она уже заставила восхищаться собой весь мир. Я уверен, что скоро ее музыка появится и у нас… – Он помолчал, а потом уверенно продолжил:
– Вот так примерно ты будешь играть, Наташа, через несколько месяцев. Только так, поверь мне…
Владимир вздохнул, оторвал руки от струн, и красавица-гитара послушно легла вычурным своим грифом Наташе в ладонь.