Вздох последний (Побег).
Новый год прошел на удивление хорошо. Уже за несколько дней до праздника из кухни стали раздаваться оханье и аханье впечатлительной Шуры. Полковник, посмеиваясь, внушал ей, щелкая своими подтяжками по упругому животу:
– Будешь знать, как в магазине мясо покупать, с жилами пополам. Я тебе денег дал на рынок, а ты экономить вздумала. Вот теперь и руби это мясо как хочешь. – Повернувшись к Владимиру, он объяснил:
– Понимаете, она надумала делать настоящие уральские пельмени, а для них мясо не крутят в мясорубках, а мелко-мелко рубят или нарезают. И я прошу вас, пожалуйста, ни в коем случае, Шуре не помогать. Иначе мне ее от подобной экономии в свой карман не отучить.
И, посмеиваясь, ушел в кабинет.
На ведерниковскую елку пришло несколько подруг Наташи, парочка ее воздыхателей, несколько офицеров с женами и два преподавателя музыки из музыкального училища, где училась девочка.
Давыдов гостям был представлен, как дальний родственник, приехавший в Челябинск по служебным надобностям.
Наташа под елкой нашла превосходную итальянскую гитару и, настроив ее, весь вечер развлекала гостей легкими песенками.
Молодежь разошлась по домам, Наташа отправилась спать. Подвыпившие мужчины поменяли маленькие рюмки на более вместительные, и тут один из учителей с пышной, всклокоченной седой шевелюрой, делавшей его удивительно похожим на Энштейна, спросил Владимира, отправляя в рот маринованный масленок вдогонку за водкой:
– Скажите, вы, случайно, не тот самый Давыдов? – И, несмотря на пьяное выражение раскрасневшегося лица, в глазах учителя сольфеджио явно читался неприкрытый страх.
Полковник, сидевший на почетном месте во главе стола, услышав вопрос учителя, на мгновение словно окаменел, но Владимир хладнокровно поинтересовался:
– Какой такой Давыдов? Вообще-то я Спицын, могу и паспорт показать.
Он даже сделал вид, что собирается встать и немедленно куда-то идти за паспортом, чтобы предъявить его бдительному музыканту, но тот, сразу же поверив Давыдову, осмелел, вальяжно развалился и, размахивая руками, объяснил, что, мол, есть, дескать, такой музыкант – Давыдов, и что он, подлец и гнусный хамелеон, получив в СССР совершенно бесплатное образование, тем не менее, не погнушался их вонючими долларами и встал на шаткий путь шпионажа в пользу загнивающего империализма.
Ну хорошо, – проворчал обиженно Владимир, и лицо его пошло пятнами. – Я- то с какого боку к этому вашему Давыдову отношение имею?
– Да ни боже мой! – Замахал руками учитель, так энергично, что водка пролилась ему на брюки. – Просто мне показалось вначале, что вы на него несколько похожи, но теперь я совершенно ясно вижу, что просто обознался. – Он даже для полного примирения попросил у Владимира возможности выпить с ним на брудершафт, на что тот милостиво дал свое согласие. Они выпили и поцеловались.
Под утро офицерские жены стараниями Шуры были уложены спать по разным комнатам, а мужчины остались за столом. Отвыкший от водки Давыдов спал в кресле, облокотившись на горячую батарею, а офицеры, под дирижерством учителя хореографии, исполняли хором популярную в то время, но запрещенную песню «Товарищ Сталин, вы большой ученый».
Проснувшаяся раньше всех(должность такая) домоправительница придвинула стулья к дивану и, как смогла, свалила на них спящих мужчин. Дирижер во сне гладил пышные усы полковника и лез целоваться, на что тот упрямо отвечал:
– Над каждой вышкой по уставу обязан гореть хотя бы один прожектор, мать твою…
…Наступил тысяча девятьсот пятьдесят второй год.
На следующий день Давыдов и Наташа пошли в Дом Офицеров играть в бильярд. День выдался яркий, морозный и чистый.
Дворники, невзирая на похмельное утро, сгребли уже снег с главных улиц, посыпали брусчатку желтым песком и теперь с чистой совестью перекликались меж собой, отчаянно матерясь. По зеркально блестевшим рельсам полз, скрипя всеми своими сочленениями, клепаный трамвай, выкрашенный ярко-красной пожарной краской, с табличкой на скошенном лобовом стекле: «ЧТЗ-ВОКЗАЛ».
Владимир суетливо полез в карман за папиросами, закурил, ломая спички, закашлялся:
– Ты подожди немного, Наташа, сейчас я покурю и мы пойдем. Подожди…
Наташа встревожено взглянула в лицо Давыдова и увидела, осознала своей детской еще душой, с каким чувством ее репетитор провожает взглядом трамвай, следующий в сторону вокзала. Заметила она и слезы на ресницах Давыдова.
– Что вы? Зачем вы? Не плачьте, пожалуйста. Ну хотите, я отвезу вас на вокзал и вы уедете? Хоть в Ленинград, хоть в Москву… Я вам денег дам, у меня есть, честное слово…
Владимир нагнулся, чтобы поцеловать ее в щеку, но она вдруг ловкой, юркой зеленоглазой ящеркой извернулась и его губы, губы взрослого мужчины, горько отдающие папиросным дымом, встретились с твердыми неумелыми губами девчонки. Она обхватила Владимира за шею и продолжала целовать его, оторопевшего от неожиданности.
Так они и стояли, целуясь посреди пустынной мостовой, совсем близко от ее дома. Два человека на фоне зимы, такие разные и вдруг ставшие такими родными.
Давыдов опомнился первым: – Да что с тобой, Наташа? Это уже ни в какие рамки не входит. А что будет, если об этом узнает твой отец?
Наташа глянула на него счастливыми, зелеными с золотыми точками глазами, вытерла припухшие губы белой пуховой варежкой и торжественно произнесла:
– Я еще вчера, ровно в двенадцать часов, загадала, что поцелую вас. Разве вы не видите, что я вас просто обожаю? И замуж я выйду только за вас. И сына нашего назову обязательно Володей, в вашу честь. И жить мы будем долго и счастливо. И непременно умрем в один день. А теперь нам нужно спешить в Дом Офицеров! – и счастливо улыбаясь, она побежала по круто уходящей вниз улице в своей голубоватой шубке, широко расставив руки в белых пуховых варежках – синяя птица его удачи…
В Доме Офицеров, вернее, в той его половине, которая была отдана под бильярд, стоял несмолкаемый шум: удары шаров, радостные или удрученные возгласы, тусклый звон пивных кружек (там продавалось и пиво, отчего Дом Офицеров был так популярен в Челябинске.) В самом углу, между двумя кривобокими пальмами в дубовых кадках, была небольшая эстрада. Несколько пожилых музыкантов в черных засаленных фраках наигрывали «Брызги шампанского», страшно фальшивя и постоянно сбиваясь, однако их игра вполне устраивала посетителей. Выбрав стол поближе к окну с раскрытой настежь форточкой, чтобы Наташа поменьше вдыхала пивной перегар и табачный дым, Давыдов помог ей раздеться, сдал ее и свою одежду в гардероб и взялся за ее обучение со всей ответственностью.
Наташе игра определенно понравилась, волосы ее растрепались, все лицо ее и руки были выпачканы мелом, а над верхней губой выступили мелкие капельки пота. Владимир смотрел на нее и, любуясь, думал, чем все это закончится и чем может грозить? Наташа же, как истинная женщина, поняв, что она нравится ему, кокетливо поглядывала на своего репетитора, улыбалась ему и видела только его.
Лиловые сумерки опустились над городом. Пошел легкий снежок, и Наташа с Владимиром наконец-то отправились домой. Театр, окруженный стрижеными кустами сирени под фиолетовыми шапками снега, привел Владимира в восторг, но увидев на большой, размером с простыню, афише сообщение о приезде в Челябинск артистов Ленконцерта, сразу поскучнел, насупился и заторопился домой.
– Пойдем, Наташа. Отец уже наверно приехал, исполни ему то, что мы с тобой отработали. Он будет очень рад. Он тебя очень любит.
– А вы? – Тихо спросила она, склонив голову. – Вы меня любите?
– Да пойми, Наташа! Я старше тебя почти на двадцать лет – видишь, какой я старый. Скоро весна, ты уедешь в Москву, поступишь в консерваторию, повзрослеешь, влюбишься в какого-нибудь талантливого музыканта, выйдешь за него замуж…
А я… Нет, девочка моя, тебе меня любить нельзя. Никак нельзя…. Наступление весны ознаменовалось затяжными дождями. Сугробы потемнели, скукожились. Над городом повисли плотные, грязно-серые тучи. Давыдов увеличил нагрузку в занятиях Наташи. Теперь ее уроки занимали практически все свободное время. По настоянию Владимира, Ведерников купил для дочери пианино. Старинный немецкий инструмент с бронзовыми подсвечниками с трудом втащили по крутой лестнице четверо подвыпивших грузчиков. Его поставили в зале возле окна, и часто теперь из окон квартиры можно было слышать многочасовые повторения упражнений для фортепиано. Наташа не роптала, она влюблённо смотрела на своего кумира и выполняла все его требования.
Полковник по своим каналам пытался разобраться с причиной ареста Давыдова и наконец, докопался, что большая и светлая квартира Давыдовых, выходящая окнами на храм Спаса – на – крови, приглянулась кому-то из горисполкома Ленинграда. Как всегда, ларчик просто открывался…
В ночь на восьмое марта Алексей Алексеевич был вынужден уехать в Свердловск по служебным делам – уголовники устроили большую бузу, жгли матрасы и резали политических. Местные власти не решились применять оружие против бытовиков, вот если бы бузили политзаключенные, тогда бы, конечно, а так – боязно.
Давыдов подзанял у Шуры денег и подарил Наташе с превеликим трудом найденные цветы – большие белые каллы, припорошенные оранжевой пыльцой, и камертон с длинной костяной ручкой, где по его просьбе часовщик из соседней мастерской, вязью выгравировал надпись: «Дорогой Наташе с пожеланием всяческих успехов».
Шурка, от души приложившись к припрятанному на кухне графинчику, громко храпела в своем закутке. Давыдов курил возле приоткрытого окна, бездумно поглядывая на огромный монумент Ленину, стоящий прямо напротив. Редкие прохожие в тусклом свете фонарей боязливо передвигались, скользя по мокрым мостовым. Владимир затянулся последний раз, выбросил окурок и, выдохнув горький папиросный дым, оглянулся. В проеме распахнутой двери стояла обнаженная Наташа. Распущенные волосы свободно падали на ее, хрупкие плечи, подчеркивая линию уже сформировавшейся груди. Она ничего не прикрывала руками, давая ему возможность полюбоваться ею. Владимир резко отвернулся к окну и, прижавшись лбом к стеклу, взмолился:
– Нет, нет, Наташа, уходи, тебе нельзя здесь оставаться! Уходи, прошу тебя. Если не ради себя, то хотя бы ради меня… – Он еще что-то бормотал, словно в горячечном бреду, когда в комнате погас свет, и несмелые девичьи руки, нежно и робко обвили его шею, и жаркий бессвязный шепот обжег ему ухо.
…Наташу провожали все вместе. Шура шмыгала покрасневшим носом, беспрестанно носилась по вокзалу от расписания, вывешенного на стене, до окошка справочного бюро, все боялась, что поезд уйдет раньше положенного. Отец что-то внушительно выговаривал старенькой худенькой проводнице, надо полагать, просил присмотреть за дочерью, потом махнул рукой и достал из кармана своего кителя свернутую купюру.
Наташа и Владимир стояли порознь, даже их руки не соприкасались, но так ли это уж и важно – соприкасаться руками?
Наташа что-то отвечала отцу, Давыдов что-то объяснял Шуре, но все это было лишь фоном. Их разговор произошел этой ночью, когда были сказаны все слова, даны все обещания, выплаканы все слезы.
Проводив Наташу, на большой кухне Ведерниковых полковник наливал Давыдову водку в стакан и сам тоже пил, почти не закусывая. Он смотрел на человека, совершенно безвинно осужденного, которого он на следующее утро должен собственноручно увезти опять за колючку, смотрел и думал, думал и пил, и мысли его становились с каждой минутой все более и более отвратительными и горькими, словно теплая водка, выпитая на голодный желудок.
– Спасибо тебе, – наконец проговорил он. – Как только твой срок закончится, приходи к нам, я постараюсь тебе помочь.
– Хорошо – ответил Давыдов, ясно осознавая, почему-то, что в доме этом ему уже никогда не придется побывать. И что еще более странно, он чувствовал: Ведерников тоже ощущает, что это их последнее общее застолье.
«Здравствуй, Володенька. Здравствуй, мое солнышко. Я надеюсь, что эта моя записка попадет тебе в руки – охраннику, который пообещал передать тебе ее, я отдала мамин старинный перстень, очень дорогой.
Милый мой, экзамен я сдала свободно, как ты и предполагал. Мне сказали, что мой инструмент плакал, когда я играла. Глупые! Это не гитара плакала, это плакала душа, любящая тебя, дорогой мой.
Осенью мне нужно уезжать на учебу, хотя, как теперь ехать, я и не знаю. Одно я знаю наверняка – скоро, совсем скоро ты, радость моя, станешь папой. Целую тебя, крепко-крепко. Твоя Наташа».
…По молодой, еще не запыленной траве, сквозь ночь, под мелким, моросящим дождем, по направлению к КПП полз человек. Там прямо возле колючки, высилась большая куча угля, отбросив который, можно было попытаться незамеченным проскользнуть за заграждение. Он полз на животе, стараясь слиться с ночной темнотой, полз не спеша, до кучи оставалось всего метров десять.
А в это время, сверху, с площадки крытой вышки наблюдал за ним вертухай, молодой, сорока еще нет, сибиряк, в прошлом охотник. Наблюдал, усмехаясь, с азартом ожидая, когда хотя бы рука человека окажется за колючкой. И его можно по закону, стрелять на поражение
Глава 4. Попытка вторая. Харбин.
…Возращение Давыдова было до обидного простым. Он проснулся и увидел сидящего у своего изголовья посапывающего Ручкалова. Очки его сползли с переносицы и косо повисли, зацепившись за мясистое, просвечивающее розовым ухо.
– Хватит дрыхнуть! – Завопил Владимир. – Друга его, можно сказать, прицельно расстреливают, а он спит!!
встрепенулся, посмотрел на часы, и превозмогая зевоту, обиженно обрушился на Давыдова:
– Он там путешествует, а я здесь в одиночестве должен бдеть. Ну все, отбросим лирику. Все прошло, по-моему, вполне удачно. Он достал из своего кармана бутылочку тонкого стекла с притертой крышкой и поставил ее на тумбочку рядом с кроватью друга
. – Вот тебе сто пятьдесят грамм спирта, пей так или, если хочешь, разводи, но чтобы к утру ты, милок, все, что там видел, на пленочку мне нашептал. Через пару дней попробуем еще разок.
Он подтащил к кровати Давыдова громоздкий магнитофон, включил его, поставил на паузу, и, уходя, попросил:
– И, пожалуйста, Володя, детали, побольше деталей.
Спирт неожиданным образом обострил его память, и он почти всю ночь, поставив микрофон на тумбочку, вполголоса рассказывал об уральских событиях в жизни и судьбе своего отца, которого он в реальной своей жизни никогда не видел.
…Следующая доза, впрыснутая Ручкаловым, была несколько больше, чем первая, и Володя впал в странное состояние жаркого озноба, когда все тело скользко от пота, а по коже, словно от холода, бегают мурашки.
Володя хотел, шутя, выкрикнуть известный возглас Гагарина «Поехали!», но пространство вокруг него самым поразительным образом свернулось, стало черным и непрозрачным. Владимир вздохнул и проснулся в Харбине, в небольшом кабинете, сидя в жестком плетеном кресле за круглым столом, покрытым бархатной с кистями скатертью.
Китель серого мышиного цвета сукна был расстегнут, и потускневшие аксельбанты покачивались, словно маятник часов при каждом его движении. Под кителем на Бессонове, а именно Бессоновым Анатолием Титовичем, он осознавал себя в настоящий момент, из-за ужасающей духоты, в комнате ничего не было, и грубое сукно его неприятно скоблило потное тело, вызывая непреодолимое желание постоянно чесаться. А может быть, в этом были виноваты вульгарные клопы, которых в комнате было превеликое множество. Они и сейчас, не пугаясь света лампы, ползали по стенам, обклеенным аляповатыми обоями с крупным рисунком. Маленькие гнусные кровососы.
Напротив Анатолия, сидели два человека, так же, как и он, полураздетые, и скидывали карты, замусоленные, с надорванной и мятой рубашкой.
– Все, – выдохнул Бессонов. – Осточертело, ну что за глупость днями напролет играть в карты на щелбаны, тем более что все по их рубашкам узнают достоинство каждой! Я не играю… – Он вздохнул, налил в залапанный стакан чуть-чуть водки, опрокинул в рот, скривился и потянулся к папиросам.
– Друзья, купите папиросы, подходи пехота и матросы,
Подходите, пожалейте сироту, меня, согрейте, Посмотрите, ноги мои босы….
– Господи, – простонал Анатолий, брезгливо затягиваясь папиросным дымом. – Это опять он!
Проклятый мир, проклятая страна с их гнусной рисовой водкой, дерьмовыми папиросами и бродяжками, распевающими под шарманку песенки на русском языке, прямо напротив конспиративной квартиры…
Он еще раз затянулся и подошел к окну, задернутому плотными шторами.
Затяжка первая (Сиротка).
Бессонов рывком отдернул шторы, с треском раскрыл створку окна и, высунувшись на полкорпуса, крикнул мальчишке-шарманщику:
-Mon cher, голубчик, поднимись ко мне и ящик свой возьми, иначе китайцы его вмиг пристроят! – Он выбросил докуренную папиросу и, присев на широкий облупленный подоконник, с наслаждением стянул хромовые давно нечищеные сапоги с запревших ног.
Через минуту, робко постучав в дверь, в комнату ввалился мальчуган, чумазый, в рваных сандалиях на босу ногу и, неожиданно, в приличном черном шелковом котелке.
– Звали, господа хорошие? – Сердито проговорил мальчишка, пристраивая в угол свою шарманку. – Говорите, чего надо, а то мне с вами забесплатно говорить разговоры интерес небольшой.
– Ну ты и наглец… – Смеясь, проговорил высокий черноволосый, похожий на татарина, подпоручик, сидевший до этого в тени высокого шифоньера и перебирающий от скуки струны обшарпанной старенькой гитары.
– Ты чей будешь? Как фамилия?
– А ты из ЧК, что ли, будешь, господин хороший?
– Ну что, господин Курбатов, уел он тебя? – Смеясь, проговорил один из оставшихся за столом игроков, меланхолично раскладывающий перед появлением мальчишки какой-то сложный пасьянс.
– Да уж, Виктор Бенедиктович, уел. – Курбатов снова рассмеялся и принялся наигрывать свои незамысловатые шансонетки.
– Нестеров я, Федор, Андрея-есаула сын, – глядя молчащему Бессонову прямо в глаза, ответил шарманщик.
– А где ж отец-то твой? – Анатолий вновь вытянул папироску, с неудовольствием понюхал ее и все-таки прикурил.
– А батю моего еще там, за кордоном свои же в расход пустили. Он, дескать, казну полковую просрал, врагу отдал, вот и расстреляли. А как тут не просрать, когда красные вместе с наемниками узкоглазыми, словно туча в ночи, налетели, почти весь полк в пять минут положили.
В комнате повисла вязкая тишина, и даже курбатовские струны замолчали….
Бессонов насупился, весь как-то подобрался, озлобился.
– Ну хорошо, а почему ты постоянно под нашими окнами напеваешь? В Харбине, что, улиц больше нет?
– Почему нет, очень даже есть. Да только не на каждой русские заговорщики квартируются.
– Заговорщики? – переспросил Анатолий. – А ты ничего не путаешь?
– Да что вы, господин штабс–капитан! – мельком посмотрев на китель Бессонова, ответил мальчишка. –
– Про вас весь город знает. Вот я и решил к вам поближе быть, а вдруг пригожусь?
– Ну что, господин штабс-капитан, и чего же после этого стоит вся наша хваленая конспирация? – с сарказмом произнес молчавший до этого единственный из них штатский.
– И долго мы еще будем здесь, в этом Богом забытом Харбине, торчать? Или будем ожидать, пока сюда пожалуют господа чекисты? Поверьте, правительство Китая не захочет портить и без того не очень хорошие отношения с новорожденной Россией.
– Вы знаете, господин Остапов, – заговорил Анатолий. – Однажды в своем имении под Екатеринбургом я из окна наблюдал интересную картинку. Дело было ранней зимой. В центре двора, там у нас летом обычно экипажи стояли, пять – шесть ворон загнали в круг большую серую крысу, и как только крыса дернется в какую-нибудь сторону, ее везде обязательно встречает огромный вороний клюв. И вот эта самая крыса где-то с час пыталась прорваться сквозь воронье кольцо, но все было безнадежно, крыса была приговорена. И вороны, чувствуя это, не спешили всем скопом разделаться с нею, а подходили важно так, безбоязненно, и клевали ее по очереди, пока, в конце концов, не забили до смерти….
– Ну и к чему вся эта ваша аллегория?- насупился Остапов.
– Да я и сам не знаю,- признался Бессонов. – Но что интересно, как только крыса издохла, вороны тут же начали драться между собой за ее труп. А самое главное, по-моему, во всей этой истории, что пока сильные вороны в кровь друг друга клевали, самая мелкая, но, по всей видимости, самая умная ворона схватила дохлую крысу и улетела, когда ж остальные спохватились, той и след простыл.
– И что же, вы предлагаете здесь сидеть и выжидать, пока большевики сами себя заклюют? – с усмешкой обронил Курбатов.
– Нет, милостивый государь, не предлагаю. Хотя и уверен, что они рано или поздно передерутся между собой. Уж больно аппетитен каравай российский. И поверьте мне, что та кровь, которая была пролита в годы гражданской, – лишь маленькая капля по сравнению с будущей кровавой рекой в России.
– А сиднем сидеть, дорогие мои господа, по-моему, преступно . Tempus fugit, и его не воротишь. – Бессонов насыпал белый мелкий порошок на портсигар и глубоко вдохнул его в себя носом.
– Да, вы правы, время бежит, ну и что? – повернулся к Бессонову Курбатов.
– Как, вы знаете латынь? – Анатолий деланно удивился, прикрывая глаза в предвкушении сладостной кокаиновой истомы.
– Да, господин штабс-капитан, несмотря на то, что я из кухаркиных детей, а отец мой ничего кроме метлы и лопаты дворника в руках не держал, знаю!
– Меня вообще удивляет, подпоручик, – прервал его Виктор Бенедиктович, – что вы здесь, с нами, забыли? Ну, хорошо: Бессонов и его предки еще со времен Ивана Грозного известны как богатые бояре. Или Остапов, у него в Малороссии четыре фабрики национализированы советами. О себе я вообще говорить не хочу, мой папаша Гостиный двор перед переворотом приобрел…. А вам-то что терять? Может быть, в самом деле вам лучше вернуться и покаяться? Вас простят.
– Простят, говорите? – прошипел Курбатов. – Вы забыли про целый пароход с казаками из Константинополя? Им тоже говорили, что простят, на весь мир об этом протрубили! Те и поверили. А их половину в порту положили из пулемета, а остальных Феликс Эдмундович к себе «пристроил». Простят… Нет, не могу…Тем более, что я еще в германскую проникся идеей монархизма.
Он взял гитару и под негромкий перебор струн запел негромким приятным голосом:
– В нашей старой каминной, где от жара трещит не натертый паркет,
Ты лежишь на диване, аксельбанты в пыли и казенный пакет,
Где двуглавый орел сургучовыми плачет слезами,
Позументы померкли, в желчной рвоте камзол,
В затхлом воздухе пахнет сивухой,
И трусливый дворецкий куда-то без спроса ушел.
В окна бьется навозная муха.
А за окнами осень, красных лозунгов ярь,
Дом напротив, в стиле Растрелли,
В этом доме недавно был убит государь,
Не казнен, а вульгарно расстрелян…..
– Да перестаньте вы … – Анатолий Бессонов спрыгнул с подоконника и прошелся по комнате.
– Вы знаете, какое у меня к нашему последнему венценосному отношение. Да и отречением своим он себе авторитету не добавил. Меня больше интересует, как так вышло, что Колчак, Юденич, Врангель – профессиональные военные, под знаменами которых мы, кстати, тоже военные до мозга костей люди, не смогли, не сумели остановить всю эту чернь? Что случилось? Да неужели завещание Гришки Распутина и в самом деле воплотится в жизнь? А может, мы и вправду крови, русской крови, пролить побоялись?..
Он остановился напротив мальчишки-шарманщика, посмотрел на него недоуменно, а потом, видимо, вспомнив, почему тот оказался в квартире, спросил его, протягивая мальчику мятую купюру:
– Слушай, ты знаешь заведение Коки «Желтый дракон»?
Тот утвердительно кивнул своим черным котелком, натянутым до ушей.
– Сходи, голубчик, пригласи Оленьку Бологину, пусть она и подружек захватит, – он повернулся к собравшимся и грустно, растягивая слоги, выдохнул:
– Тоска, господа. Тоска…
Хлопнула входная дверь, послышались шлепки сандалий по лестнице. В комнате повисла тишина, какая-то опасная, нездоровая, готовая в любую минуту прерваться грандиозным скандалом.
Бессонов вновь вдохнул кокаин и, расслабившись, уселся в потертое, плюшевое кресло, далеко вытянув ноги.
За окном становилось все темнее, и лишь редкие пятна освещенных окон разбавляли вечернюю лиловость.